Мысль о том, что он должен быть достоин любимого маминого брата, не раз смущала маленького Альберта.

Из Кайзерсберга, где большинство населения составляли католики, а протестантскому пастору и учителю почти нечего было делать, семейство Швейцеров переехало в долину Мюнстер, где протекали некогда детские и юные годы Адели Шиллингер. Пастор Луи Швейцер получил приход в деревушке Гюнсбах.

Конечно, в эльзасской деревушке — каменная мостовая, каменные дома и церковь с органом. И все же это деревушка, потому что живут здесь крестьяне, и возделывают поля, и пасут коров. Потому что здесь все знают друг друга, а на урок в маленькую школу собирается десяток полуголодных сорванцов разных возрастов.

На церемонии введения в должность нового пастора пасторским женам из соседних сел был продемонстрирован новый отпрыск преподобного Швейцера. Это был совсем крошечный и до того неприглядный заморыш, что вежливые гости так и не смогли выдавить из себя ни одного искреннего комплимента. Бедная мать, схватив свое празднично повязанное ленточками сокровище, убежала с ним в спальню и там разрыдалась.

Ребенок был желтолицый, болезненный и хилый. Однажды бедной матери показалось, что он вообще перестал дышать, и ее потом еле успокоили. Если бы кто-нибудь сказал в то время Адели Швейцер, что хилое ее дитя вырастет стройным, как вогезская сосна, и могучим, как горный дуб, она сочла бы это неуместной шуткой. Впрочем, прошло всего несколько лет, и ребенок заметно выправился. Сам он приписывает эту разительную перемену напоенному сосной воздуху Мюнстерской долины и жирному молоку соседской коровы. В доме пастора Швейцера были в это время уже два мальчика и три девочки.

Это был счастливый и шумный дом.

Конечно, трудно биографу пробиться к ранним детским впечатлениям своего героя: в «Воспоминаниях» Швейцера тоже ведь все перемешано — и поздние его ощущения, и материнские рассказы, и семейные предания, и обрывки воспоминаний, и традиционные симпатии.

И все же мы решимся утверждать, что это был счастливый дом, насколько вообще счастье достижимо в этом лучшем, но несовершеннейшем из миров. Отец был строг, но никогда не злоупотреблял строгостью. Мать была любящей и нежно любимой.

К тому моменту, когда семейство пастора Луи Швейцера вселилось в пасторский дом, стесненный другими каменными строениями, почетное здание это могло уже отмечать столетие. Дом был сыроватый, что печально сказалось на здоровье самого пастора. Однако для детишек в Гюнсбахе было раздолье — рядом зеленая гора, прозрачная речушка, в лесу зверье и птицы, в деревне собаки, кошки, куры, лошади, ослы.

На деревенской улице — шумные игры с мальчишками. И наконец, дорога. Дорога уходила в неведомые дали — в Гиршбах, в Вайерим-Таль, в Мюльбах, где родилась мама, в Мюльхаузен, где жила тетя Софи, в Кольмар, где был памятник адмиралу, в Страсбург, где служил когда-то дядя Альберт и была осада, в Париж, где жили дядя Огюст и тетя Матильда, и еще дальше — в Африку, где черные люди, где джунгли, где дикие слоны. Кто мог знать, что именно пасторский Альберт протопчет эту дорогу — из Гюнсбаха в Габон, что стольких обитателей долины он уведет за собою для служения людям... Дорога всегда интересна в детстве. Вон проехали какие-то странные люди верхом на высоком колесе, взрослые люди в коротеньких штанишках — первые велосипедисты. За ними с воем несется орава ребятишек. И Альберт, конечно, тоже. Вон прогнали телят, и ризничий Егле, как всегда, бежит за своим любимым теленком. А завтра отец, может быть, заберет их всех в горы на целый день...

Отец все разрешает. Он разрешает приводить в дом сколько хочешь мальчишек, играть и шуметь, а мама накормит гостей: они ведь пасторские дети, так что они, наверно, богатые. Отец возьмет Альберта в церковь, на вечернюю службу, потому что сегодня первое воскресенье месяца, и отец будет, как обычно, рассказывать про путешественников-миссионеров. А там, в специальном приделе церкви, есть чужой, католический алтарь, который так любит Альберт, — в нем золоченая дева Мария и золоченый Иосиф, а сверху льется свет через высокие окна, а в окно видны крыши, и дерево, и облака, и небо, бесконечное синее небо...

Уже совсем взрослым Швейцер приходил в отстроенную после бомбежки гюнсбахскую церковь и с ностальгической тоской вспоминал золоченого Иосифа, чужой алтарь, дерево за окном и кусок синего неба, все это сочетание реального с бесконечным, запредельным, и таинственные свои детские мысли...

Конечно же, церковь занимала много места в жизни мечтательного ребенка. Именно с церковью было связано одно из самых ранних воспоминаний детства — запах льняной перчатки во рту. Не знаю уж, как истолковал это с точки зрения психоанализа цюрихский доктор О. Пфистер, но у самого Швейцера это объясняется просто. Во время богослужения малыш Альберт то зевал во весь рот, то вдруг начинал петь слишком громко, и молоденькая няня закрывала ему рот рукой в перчатке. Позднее серьезность присутствующих, их сосредоточенность производили на него глубокое впечатление.

Как видите, маленький Альберт рос в атмосфере религии. Вечерние проповеди отца с их искренностью и простотой, с их скорбью об ушедшем празднике, с беззаветностью его простой веры Альберт, без сомнения, запомнил на всю жизнь и пронес через сложные свои искания. И потому, когда исчез из жизни маленького Альберта лохматый дьявол, а потом из жизни взрослого Швейцера ушел и богочеловек с непорочным зачатием, чудесами, искуплением и воскресением из мертвых, все же оставалась ему простая вера предков, преображенная ученым философом в учение о царстве божием внутри нас.

Тут, конечно, не последнюю роль сыграл и сам образ отца, в чьем богословии, как верно отметил один из биографов, было больше солнца, чем громов и молний. Другой исследователь Швейцера ставит отца первым в ряду его идеалов: «Отец, Иисус, Бах, Гёте».

Сартр писал о себе, что «официальная доктрина отбила у него охоту искать свою собственную веру», что, «убежденный материалист», он «пришел к неверию». Швейцера тоже не удовлетворила официальная доктрина. Исследователи отмечают уже в детских воспоминаниях эту швейцеровскую склонность к беспощадным рационалистическим поискам, желание найти реалистические объяснения везде, где это возможно, но отступиться перед «бездной непознанного и непознаваемого, не боясь признать ее бездонной».

Однажды дождливым летом отец имел неосторожность рассказать маленькому Альберту библейскую легенду о всемирном потопе, и мальчишка тут же озадачил отца вопросом: «А почему вот уже сорок дней и сорок ночей, наверно, льет дождик, а вода до крыш не поднялась, а уж до вершины гор и вовсе?»

В восемь лет отец дал ему Новый завет, и здесь маленького читателя смутила история о волхвах с Востока, принесших дорогие дары младенцу Христу:

«А что сделали родители Иисуса, спрашивал я себя, с золотом и ценностями, которые принесли эти люди? Почему же они после этого остались бедными? Отчего эти волхвы больше никогда не заботились о Христе, тоже казалось мне непостижимым. Потрясло меня и то, что не было никаких сведений о вифлеемских пастухах, которые стали учениками Христа».

Норвежский исследователь Лангфельдт отмечал «безусловное стремление к правде и к объективности мысли» в очень раннем поведении Швейцера; в юности оно привело молодого теолога к разрыву с христианской догмой.

Знакомство с библейскими легендами и притчами дало Альберту и первый толчок к чтению. Впрочем, это пришло уже позднее. А пока были первые детские радости, первые горести, первые детские страхи и первые впечатления от окружающего мира. Этим миром была долина Мюнстера, родная деревня и ее обитатели.

Мальчика пугали невозмутимые шутки церковного ризничего Егле, который по совместительству был могильщиком. Заходя по воскресеньям к пастору, Егле ощупывал лоб маленького Альберта и говорил: «Ага, рога все-таки растут!» На лбу у Альберта было две шишки, и с тех пор, как он увидел на библейской картинке Моисея с рожками, шишки эти его сильно тревожили. Пронюхав об этом, шутник-ризничий продолжал с невозмутимостью справляться о состоянии рогов. И точно кролик, зачарованный взглядом удава, маленький Альберт каждый раз подходил к ризничему, давал ощупать себе лоб и обреченно выслушивал известие о том, что «они все растут!». Только через год отец избавил его от этого наваждения, авторитетно разъяснив, что из всех людей рога были только у Моисея.