Он сказал, что каждый Нагваль развивает тип безжалостности, специфический для него одного. В качестве примера он взял меня и сказал, что из-за моей нестабильной природной конфигурации я кажусь видящим светящейся сферой, состоящей не из четырех шаров, сжатых в один, – что является обычным для структуры Нагвалей, – но сферой, состоящей только из трех сжатых шаров. Такая конфигурация заставляет меня автоматически скрывать свою безжалостность под маской индульгирования и расхлябанности.
– Нагвали часто вводят в заблуждение, – продолжал дон Хуан. – Они всегда создают впечатление чего-то, чем на самом деле не являются. И они делают это с таким совер– » шенством, что все, включая тех, кто хорошо их знает, попадаются на их удочку.
– Я действительно не понимаю, как ты можешь говорить, что я притворяюсь, – возразил я.
– Ты выдаешь себя за слабого и индульгирующего человека, – сказал он. – Ты производишь впечатление великодушного человека, сострадающего другим. И все убеждены в твоей искренности. Они могут поклясться, что ты именно таков.
– Но я и правда такой!
Дон Хуан согнулся от хохота.
Характер нашей беседы приобретал очень неприятный для меня оттенок. Я хотел внести максимальную ясность. Я неистово доказывал, что был искренним во всех своих проявлениях, и требовал привести пример, подтверждающий противоположное. Он сказал, что я постоянно обращался с людьми с неуместным великодушием, создавая у них ложное впечатление о себе как о непринужденном открытом человеке. Я тут же возразил, что открытость – это важная черта моего характера. Он засмеялся и заявил, что если бы это было правдой, то зачем мне тогда так необходимо, чтобы люди, с которыми я общаюсь, в конце концов осознавали, что я их обманываю, хотя я и не говорю им об этом ни слова. Доказательством этого служит то, что, когда они оказывались не в состоянии понять, что я лгу, и принимали мое поведение за чистую монету, я демонстрировал им ту самую холодную безжалостность, которую я пытался скрывать.
Его слова привели меня в отчаяние, я не мог согласиться с ним. Я продолжал молчать. Я не хотел показать, что уязвлен. Пока я раздумывал, как мне реагировать, он поднялся и пошел прочь. Я остановил его, схватив за рукав. Это непроизвольное движение испугало меня самого и рассмешило его. Он снова сел и с любопытством посмотрел на меня.
– Я не хотел показаться грубым, – сказал я, – но я должен узнать об этом больше. Все это огорчает меня.
– Заставь свою точку сборки двигаться, – приказал он. – Раньше мы уже обсуждали безжалостность. Вспомни о ней.
Он посмотрел на меня с искренней надеждой, хотя, должно быть, и видел, что я ничего не могу вспомнить. Поэтому он продолжал говорить о способах проявления безжалостности Нагвалей. Он сказал, что его собственный метод заключается в том, что он провоцирует людей на проявления агрессии и протеста, скрывающихся за мнимым пониманием и рассудительностью.
– Но как насчет всех тех объяснений, которые ты мне давал? – спросил я. – Разве они не являются следствием подлинной рассудительности и желания помочь мне?
– Нет, – ответил он. – Они есть следствие моей безжалостности.
Я с жаром возразил, что мое собственное желание понять было искренним. Он похлопал меня по плечу и объяснил, что мое желание понять действительно является искренним, но мое великодушие – нет. Он сказал, что Нагвали скрывают свою безжалостность автоматически, даже против своей воли.
Когда я слушал его объяснения, у меня возникло странное подспудное ощущение, что когда-то мы уже подробно обсуждали идею безжалостности.
– Я не являюсь рациональным человеком, – продолжал он, глядя мне в глаза, – но только кажусь таким, поскольку в совершенстве умею притворяться. То, что тебе кажется рассудительностью, на самом деле есть отсутствие жалости, потому что именно этим и является безжалостность – отсутствием всякой жалости. Ты же, скрывая отсутствие жалости под маской великодушия, кажешься непринужденным и открытым. Но на самом деле ты настолько же великодушен, как я рассудителен. Мы оба – притворщики. Мы довели до совершенства искусство сокрытия того, что мы не чувствуем жалости.
Он сказал, что полное отсутствие жалости у его бенефак-тора скрывалось за личиной беспечного шутника, неистребимым желанием которого было подшучивать над каждым, с кем он сталкивался.
– Маской моего бенефактора был счастливый невозмутимый человек, которого ничто в этом мире не заботит, – продолжал дон Хуан. – Но на самом деле, подобно всем На-гвалям, он был холоден, как арктический ветер.
– Но ведь ты же не холодный, дон Хуан, – сказал я искренне.
– Я совершенно холодный, – сказал он. – И то, что ты воспринимаешь это как душевное тепло, лишь доказывает эффективность моей маски.
Он продолжал объяснять, что маска Нагваля Элиаса выражалась в сводящей с ума дотошности и аккуратности, которая создавала ложное впечатление собранности и основательности.
Он начал описывать поведение Нагваля Элиаса. Говоря, он продолжал наблюдать за мной. И, наверное, из-за его пристального взгляда я не мог сосредоточиться на том, что он мне говорил. Я с огромным трудом заставлял себя собраться с мыслями. Еще минуту он наблюдал за мной, а затем продолжал свои объяснения относительно безжалостности, но я уже больше не нуждался в них. Я сказал ему, что я вспомнил то, что он хотел: момент, когда мои глаза впервые засияли. В самом начале своего ученичества я добился, причем совершенно самостоятельно, смещения уровня моего осознания. Моя точка сборки достигла положения, называемого местом без жалости.
МЕСТО БЕЗ ЖАЛОСТИ
Дон Хуан говорил мне, что нет нужды разговаривать о деталях моего восприятия. Во всяком случае, сейчас, потому что разговор об этом – лишь вспомогательное средство для вспоминания. Если точка сборки однажды сдвинется, событие полностью восстановится в памяти. Он добавил, что лучшая помощь для полного вспоминания – прогулка. Поэтому мы встали и пошли не спеша в полном молчании по горной тропинке, пока я не вспомнил все.
* * *
В Северной Мексике, на окраине Гуаймаса – городка, расположенного на пути из Ногалеса, штат Аризона, мне вдруг стало ясно, что с доном Хуаном творится что-то неладное. Уже около часа он был необычайно молчалив и печален, но я не обращал на это внимания, пока его тело не начали сводить судороги. При этом его подбородок так бился о грудь, словно шейные мускулы не могли больше выдерживать тяжести головы.
– Тебя укачало в дороге, дон Хуан? – встревожившись, спросил я. Он не ответил. Он тяжело дышал. В течение первых нескольких часов нашей поездки с ним было все в порядке. Мы без конца говорили о самых разных вещах. Когда мы остановились в городе Санта-Ана, чтобы заправиться, он даже отжался несколько раз от крыши машины, разминая затекшую спину.
– Что с тобой, дон Хуан? – спросил я.
Я ощутил в животе спазмы беспокойства. Не поднимая свесившейся на грудь головы, он пробормотал, что хочет посетить один конкретный ресторан. И едва слышным дрожащим голосом сообщил, как туда добраться.
Я припарковал машину на соседней улице за квартал от ресторана. Когда я открыл дверцу машины со своей стороны, он схватил меня за руку железной хваткой. С превеликим трудом он с моей помощью выбрался из машины через водительское сиденье. Ступив на тротуар, он ухватился за мои плечи обеими руками, чтобы выпрямиться. В зловещем молчании мы спустились по улице к ветхому строению, в котором находился ресторан.
Дон Хуан повис на моей руке всем телом. Его дыхание было таким учащенным и его била такая сильная дрожь, что я не на шутку забеспокоился. Я оступился и вынужден был схватиться за стену, чтобы не свалиться вместе с доном Хуаном на тротуар. От волнения я совсем потерял голову. Заглянув в его глаза, я увидел, что они совершенно тусклые и лишены своего обычного блеска.
Мы кое-как вошли в ресторан, и услужливый официант подскочил к нам, чтобы помочь дону Хуану, как если бы был предупрежден о том, что с ним происходит.