Но вернемся к повествованиям Матфея и Марка, которые рассматривали подробно это превращение. Уже цитированное слово Христа: «Ничто, входящее в человека извне, не может осквернить его; но что исходит из него, то оскверняет человека…» и т. д. (сравните Мф. 15,11 и Мк. 7,15) — в обоих случаях предваряется упреками в адрес фарисеев в чрезмерном почитании своего Бога и недостаточно почитании своих непосредственных родителей, отца и матери. Таким образом, это призыв к признанию не Закона, а скорее конкретного, генетического или социального, но в определенном смысле естественного авторитета, вводящего в интериоризацию нечистого. Если ты признаешь своих родителей, то внешняя угроза покажется тебе внутренней опасностью. Как непосредственное следствие — приглашение исправить изначальное отношение к родителям.
Одна женщина «родом Сирофиникиянка» (Мк. 7,26) или одна «погибшая овца дома Израилева» (Мф. 15, 24) обращается за помощью для того, чтобы «изгнать беса из ее дочери» (Мк. 7, 26). «Но Иисус сказал ей: Дай прежде насытиться детям; ибо нехорошо взять хлеб у детей и бросить псам»- (Мк. 7, 27). И только когда мать подтвердила, что «псы под столом едят крохи у детей», на что Христос постановил вылечить девочку, бес покинул тело ребенка. То есть чтобы бес вышел и женщине открылось слово Христово, необходимо было, чтобы мать согласилась «насытить» своего ребенка, дать ей привилегированную пищу, отличную от «крох для псов».
Питающее раскрытие себя другому, принятие архаических и тесных отношений с матерью, какой бы языческий смысл они не имели и какие бы языческие коннотации материнства как плодородия и покровительства они бы не несли в себе, — выступают здесь условием другого раскрытия: раскрытия себя символическому отношению, истинной цели христовых странствий. Так как после примирения матери и дочери при помощи посредника в виде сытной пищи появляется глухонемой, который исцеляется при помощи Христовой процедуры: «Он вложил персты Свои в уши ему и, плюнув, коснулся языка его, и воззрев на небо, вздохнул, и сказал ему: „еффафа“, то есть: „отверзись“. И тотчас отверзся у него слух, и разрешились узы его языка» (Мк. 7,33,34,35).
Читатель Нового Завета, словно в психоанализе, путем установления архаичной связи со своими родителями, в частности оральной — с матерью, приведен к тому, чтобы интроектировать импульсивность, относящуюся к архаическим объектам. Не будучи интроектированы, отвратительные предобъекты угрожают снаружи как нечто нечистое, позорное, мерзостное и в конце концов пускают в ход манию преследования. Однако интроекция, считающая себя спасительной, не обходится без зла. Зло, перемещенное таким образом внутрь субъекта, не перестает работать изнутри, уже не как оскверняющая или позорящая субстанция, но как неискоренимое отторжение собственного существования, отныне разделенного и противоречивого.
Образцом такой интериоризации нечистого можно считать притчу из свитка Оксиринка 840.[137] Фарисею, обвинившего Христа в том, что он вошел в храм, не помывшись, тогда как себя он считает чистым, поскольку мылся, Иисус отвечает: «…ты вычистил эту кожу снаружи, так же как и куртизанки, и флейтистки, которые к тому же ее умащали, мыли, чистили и украшали, чтобы вызывать вожделение у мужчин, тогда как внутри все полно скорпионов и всякого зла. Для меня самого (и моих учеников) мы, которых ты считаешь немытыми, чисты живой водой (и чистой?), которая идет (от небесного Отца?). Но горе тем…».
В Библии интериоризация смешивает позор с уже существующей в моральном и символическом смыслах виной. Из этого слияния с более объектной, более материальной мерзостью конституируется новая категория — Грех. В нем проглоченный, поглощенный христианский позор оказывается своеобразным реваншем язычества — примирением с материнским принципом. Это отметил еще Фрейд в работе «Моисей и монотеизм», разоблачая христианскую религию как компромисс между язычеством и монотеизмом иудаизма. Тем не менее сохраняется, пусть и в перевернутом виде, библейская логика (ложным является то, что внутри, а не снаружи): мы обнаруживаем ее в основании процедур разделения, отделения, дифференциации.
Но она действует на этот раз исключительно в мире значений говорящего субъекта, разорванного на два потенциала, бесовский и божественный. Материнский принцип, воссоединенный с субъектом, тем не менее не восстановлен в своей прежней ценности, не реабилитирован. Более поздние тексты, особенно последовавшие теологические тексты, оставят от этой гетерогенности, питающей и угрожающей одновременно, лишь идею греховной плоти. На этом стыке Новый Завет установит неуловимое проявление расслоения, которое современное психоаналитическое прослушивание обнаруживает у пациентов с раздвоением личности: границу между внутренним и внешним. Конструирование архаического пространства, до всякого отношения к другому и как под-лежащее ему, топологическая демаркация предпосылок субъективности, а также различие между субъектом и объектом (отвратительным) в самом говорящем субъекте — вот что приходит на смену ветхозаветным внешним мерзостям. «Заколи и ешь», говорит Бог потрясенному Петру (Деян. 10,9-16). Но это разрешение, далеко не освободительное, приведет субъекта, который ему подчинится, к поиску уже не позора, а вины в своих собственных мыслях и словах.
Следует отметить, что заявление Иисуса о скверне, выходящей из человека, а не входящей в него, предваряется и заключается двумя притчами об умножении хлебов и рыб (Мк. 6,38 и Мк. 8,14). Слово «хлеб», artos, повторяется семнадцать раз в этом разделе, как бы придавая ему свое единство. Множество течений мысли, кажется, приводят к этому чуду умножения. Если речь идет отчасти о том, чтобы «насытить» по возможности наибольшее количество людей то это, скорее всего, в очередной раз пища именно для духа, так как Иисус не перестает взывать к разуму, чтобы он разгадал смысл его поступка. Утоленный голод физиологический открывает неутоляемый голод духовный, стремление к тому, «что же это может означать». Не указывает ли само умножение пищи, каким бы чудесным оно ни было, на то, сколь ничтожна чрезмерная фиксация на одном предмете необходимости, который становится единственной навязчивой целью существования? Не содержит ли в себе это умножение продуктов питания большего (если принимать в расчет смещения смыслового акцента внутрь) — своеобразного приглашения умножить, или релятивизировать, само сознание. Уже не одно, но поливалентное, как сам смысл, все как парабола, все вымысел, чудо. Новозаветная интериоризация мерзости как греха оказывается, таким образом, не столько центром, сколько условием плюрализации как объекта, так и субъекта, исходя из этого центра… Как известно, умножение хлебов связано с Евхаристией, это отношение, которое устанавливается другим христовым высказыванием, на этот раз связывает тело и хлеб: «Это мое тело». Обманным путем объединяя тему «насыщения» с темой «пожирания», эта притча как бы приручает каннибализм. Она призывает к оправданию архаического отношения к первому необходимому пред-объекту (объекту, отвратительному): к матери.
При орально-питательном удовлетворении открывается отличный от него аппетит к поглощению другого, а страх перед нечистой пищей обнаруживается как смертоносное движение пожирания другого. Процесс интериоризации и спиритуализации отвратительного неотступно сопровождается этим «первородным» фантазмом, если его можно так определить. Он — основание: человек оказывается существом духовным, разумным, познающим, короче, говорящим в той степени, в какой он при-знает свое отвращение — от отторжения к убийству — и интериоризирует его как таковое, то есть символически. В этом фантазме, катарсис которого — Евхаристия, разделение христианского сознания[138] находит свое материальное закрепление и свое логическое сплетение. Тело и дух, природа и слово, божественная пища, тело Христово, принимая вид естественной пищи (хлеба), обозначают меня самого, одновременно разделенным (плоть и дух) и бесконечно неполноценным. Разделенный и неполноценный, я существую по отношению к моему идеалу, Христу, интроекция которого множеством способов освещает меня, напоминая мне в то же время о моем несовершенстве. Понимая отвращение как фантазм пожирания, христианство сокращает его. Субъект христианства, сливаясь с отвращением и целиком переходя в символическое, — уже не объект отвращения, а неполноценный субъект.