— Ты что же, барин, — насмешливо говорил он, — опять без передника гоголем ходишь?

Меня штрафовали, и я некоторое время довольствовался тем, что в перерывах от работы, стоя где-нибудь в уголку, около душа, с жадностью смотрел по сторонам. На скамейках сидели и лежали люди, покрытые мыльной пеной, возвышались толстые, тяжело дышащие животы, виднелись красные лица с умиротворенным выражением и полузакрытыми глазами. Банщики шлепали, потягивали и растирали эти бока, спины и ноги, «рубили на них котлетки», и мыльные брызги летели во все стороны. Полусонные взоры тех, кто поближе, равнодушно блуждали по моему лицу и по моему короткому переднику, а я стоял и думал: «Хорошо, хорошо, посмотрим». Но тогда, видит Бог, у меня не было никаких определенных планов. Это явилось гораздо позднее… И очень долго, наблюдая за публикой, я ничего не испытывал, кроме какого-то странного самоуслаждения.

Только что вымытые, разнеженные и выхоленные туши медленно и важно проходили мимо, а из их глаз смотрело на меня нескрываемое холодное и сытое равнодушие. А вот легкомысленные усики, кокетливо-самодовольные глазки, тонкая талия, широкие и покатые плечи — и так и хочется вообразить прямо на этом теле блестящие пуговицы, а на голых, дрыгающих пятках беспечно позвякивающие шпоры. И где-нибудь рядом — тяжело и основательно, как бы в невидимых толстейших сапогах, выступает неладно скроенная жирная спинища с женоподобными круглыми плечами и предательскими, не оставляющими сомнений, мокрыми косичками, болтающимися у затылка. Каких только букетов я не вязал в этом прекраснейшем из цветников, в бане! Офицеры, купцы, священники, и все это голое, самодовольное — в вымытом и детски беспомощное — в намыленном виде. Каким презрением я проникался к этим мешкам с костями и жиром и как я их ненавидел!

В эти острые минуты я забывал даже своих «друзей» и на веселые окрики: «Дорофей свободен?» — сердито и нехотя отвечал: «Сейчас».

— Ну, Дорофеюшка, — говорил какой-нибудь молодой чиновник или купчик, — поздравь… мне Бог даровал сына.

— Не поздравляю, — мрачно говорил я.

— Вот как, — смеялся чиновник, — ах ты, философ! Повтори, повтори! Ха-ха-ха!

Если ко мне попадало разжиревшее тело какого-нибудь генерала, купца или отца-диакона, раздражение мое усиливалось, и я ожесточенно тер мочалкой, пока меня не останавливали:

— Однако, брат, того… нельзя ли поосторожнее?

Или короче и суше:

— Мыть не умеешь, осел!

И вот когда к нам в бани начал ходить он, человек, отравивший мне половину жизни, похитивший у меня самое дорогое, что у меня оставалось, мое счастье и мою честь, выбросивший меня на улицу, — с того времени для меня начался настоящий ад, состоявший из шести дней мучительного ожидания и одного дня самого страшного из наслаждений — ненависти. Он являлся часто, каждый понедельник вечером, всегда ровнешенько в девять часов, и я готовился к этому моменту с лихорадочной торопливостью. Все валилось у меня из рук, я был вне себя от нетерпения, и только тогда, когда его фигура появлялась в дверях, я вздыхал облегченно.

Я наблюдал за ним издалека, и, если я был свободен, а другие банщики заняты, я стремглав бежал в «артельную», чтобы мне не пришлось его мыть. О, я готовил себе эту встречу с ним как нечто счастливейшее для меня на земле. Как и когда возникла у меня эта идея, погубившая его и меня, я не знаю… Может быть, с самого первого момента, как я увидел этого человека в наших банях. Но в тот день, в тот понедельник я уже знал каждый свой шаг, я действовал вполне обдуманно. Да, да — «с заранее обдуманным намерением».

Я ждал его у самой двери, и, когда он вошел, я поклонился насколько мог изысканно и низко и сказал:

— Пожалуйте, барин! Прикажете помыть?

Он, не глядя на меня, процедил сквозь зубы: «Помыть», — и я пошел впереди него, указывая ему дорогу. Я вел его за собой, как нечто драгоценное, расталкивал других и все время делал округленное и почтительное движение рукой: «Пожалуйте, пожалуйте». Очевидно, он не узнал меня, и его сытый взор равнодушно блуждал по сторонам. Я пустил в ход всю виртуозность, на какую может быть способен опытный банщик, и я видел, как его лицо, с полузакрытыми глазами, улыбалось от удовольствия. О, как он был мне жалок! «Ты весь в моей власти, — думал я, нежно растирая ему спину, — и ты не знаешь, во что превратятся через полчаса твои прекрасные упитанные щеки». Когда он лежал на спине и я натирал ему грудь и массировал ему ноги, он поневоле должен был глядеть в потолок и на меня.

— Ты очень хорошо моешь! — произнес он, останавливая на мне свои красивые, близорукие глаза. — Как тебя зовут?

— Дор… Федором, — сказал я.

— Молодец, Федор! — похвалил он и, доверчиво потянувшись, отдался сладкой, дремотной истоме, причем я услыхал его тихое, знакомое мне сопение.

Потом я спросил его:

— Под душ пойдете, барин?

О, я отлично знал, что он не любит душа: ведь недаром я наблюдал его целых полгода.

— Нет, Федор, — ласково отвечал он, — окати меня тепленькой водицей из таза.

Я спокойно наполнил два таза — один кипятком, другой холодной водой — и поставил их у него в ногах на скамейке.

— Садитесь, барин, — сказал я ему, и он лениво спустил ноги, немного сгорбился и снова закрыл глаза.

Тогда я осторожно приподнял над его головой таз, обжигающий мне пальцы, и на минуту, чтобы продлить наслаждение, всмотрелся в его лицо. «Да, да, это он — мое сокровище, это его облыселый лоб, круглые, дугообразные брови, красивые, „неотразимые“ усы и весь его интеллигентный, породистый облик».

— Что же ты? — нетерпеливо спросил он, открывая глаза.

И в это мгновение, встретившись с моим воспаленным взором, мне кажется, он узнал меня, — что-то странное отразилось в его лице, какой-то животный ужас.

Я вылил весь кипяток ему на голову. Он не успел закричать, и я тотчас же увидал его багровое лицо с побелевшими, сварившимися глазами.

Врачи не нашли во мне психического расстройства, и были совершенно правы. Завтра меня судят за убийство, но я не скажу в свое оправдание ничего.

Анатолий Каменский

МИСТЕР ВИЛЬЯМ, ПОРА!

Илл. Е. Белухи-Нимича

I

Из автомобиля вышли два человека в котелках и широких демисезонных пальто. Один — высокий, с черными подстриженными усами, другой — маленький, без усов, но с необычайно густыми баками и бородой, окаймлявшими его темное, морщинистое, страшно добродушное лицо английского или шведского моряка. У высокого дымилась в зубах длинная светло-коричневая сигара, у маленького — коротенькая, дочерна обкуренная трубка. Вошли они в подъезд немного странно, взявшись по-детски за руку, и маленький, уже совсем по-детски, впереди большого.

— Дайте нам, пожалуйста, хороший номер в две комнаты, с ванной и телефоном, — сказал большой управляющему гостиницы. — Вот вам моя карточка для общего списка в вестибюле. А это мой секретарь — мистер Вильям. Впрочем, и на карточке лучше приписать: «Василий Лукич Кандауров и секретарь».

Прибывшие поднялись вместе с управляющим в третий этаж. Главный швейцар с двумя помощниками, свободный рассыльный, нижний телефонный мальчик и мальчишка от занятого лифта — с одинаковым любопытством проводили Кандаурова и его спутника глазами.

— Сущая обезьяна, — сердито произнес швейцар. — Подумаешь, лень трубку изо рта вынуть.

— Что-то и я таких совсем не видал, — сказал рассыльный. — По-моему, и есть обезьяна.

Между тем, Василий Лукич Кандауров и мистер Вильям стояли в своих пальто и котелках посреди двенадцатирублевого номера с отдернутой портьерой в спальню, с полуоткрытой дверцей в уборную, откуда виднелся краешек мраморной ванны и блестящий никелированный душ.

— Вполне удовлетворительно, — говорил Кандауров. — Будьте добры получить мой паспорт. Мистер Вильям пользуется особой привилегией проживать без документов во всех городах Старого и Нового Света. Впрочем, на всякий случай я могу вам предъявить расписку его прежнего патрона в получении от меня за него десяти тысяч долларов чистыми деньгами. Мистер Вильям! — с особой интонацией и уже по-английски докончил он. — Угодно вам познакомиться с господином управляющим отеля?