Писцы доставили мне глиняные таблички и золото на дорогу вместе с благословением фараона Эхнатона, мы велели погрузить статую Хоремхеба на царский корабль и, не медля больше ни мгновения, отплыли вниз по реке. Своему слуге я приказал передать Мехунефер, что я уехал на войну в Сирию и там погиб. Я не считал, что слишком удаляюсь от истины, передавая это, ибо отправлялся в страхе за свою жизнь и предвидел для себя ужасный конец. Далее я велел слуге со всеми почестями погрузить Мехунефер на любой идущий в Фивы корабль, невзирая на ее возможные протесты. И если, сказал я, если вопреки всякой вероятности я вернусь и по возвращении найду в своем доме Мехунефер, то все слуги и рабы будут наказаны плетьми, у них отрежут уши и носы, а затем всех отправят на пожизненную каторгу в рудники! Мой слуга взглянул мне в глаза и понял, что я говорю серьезно. Поэтому он перепугался не на шутку и пообещал в точности выполнить мой приказ. Так с облегченным сердцем отплыл я вместе с Тутмесом на царском корабле вниз по реке, а поскольку вернуться обратно я не чаял и полагал, что еду на верную смерть, суженную мне от рук людей Азиру и хеттов, то вина в нашем плавании мы не жалели. К тому же и Тутмес подтвердил, что, по обычаю, не полагается жалеть вина идя на войну, а уж кому было знать об этом, как не ему, родившемуся в доме воина!

Но чтобы поведать о плавании вниз по реке, о приключениях в Сирии и обо всем прочем, что случилось потом, мне придется начать новый рассказ.

Свиток двенадцатый

ВОДЯНЫЕ ЧАСЫ ОТМЕРЯЮТ ВРЕМЯ

Синухе-египтянин - pic_12.png

1

Вот так сбылось пожелание Каптаха, высказанное им перед отъездом в неприятное путешествие – для раздачи зерна Атоновым новопоселенцам, и сбылось самым удручающим образом, какой только можно было вообразить, – ибо я лишался не одного родного крова над головой и мягкого ложа, как он, но вдобавок по милости фараона должен был подвергаться всем ужасам войны. Именно тогда я отметил, что человеку не стоит высказывать вслух опрометчивые пожелания, не обдумав их перед тем хорошенько, поскольку у таких пожеланий есть неприятное свойство сбываться, и особенно легко сбываются те, в которых желают зла другому человеку. Я хочу сказать, что злому пожеланию куда легче сбыться, чем доброму.

Об этом я говорил с Тутмесом за кубком вина, спускаясь вниз по реке на царском корабле. Но Тутмес велел мне замолчать и принялся рисовать на папирусе летящую птицу. Потом он нарисовал и меня, но мне такое изображение было совсем не по вкусу, и я укорил его, сказав, что истинный друг не мог бы нарисовать меня подобным образом. А он мне ответил, что, работая над рисунком или картиной, художник не может быть ничьим другом, он обязан доверять лишь собственным глазам. Я вспылил и сказал:

– Если так, значит, твои глаза заколдованы, потому что все люди представляются тебе уродливыми, смешными или ничтожными, и я на твоем рисунке тоже смешон. Одна Нефертити в твоих глазах красива, хоть шея у нее длиннющая и тощая, щеки запали и с каждым днем она становится все безобразнее из-за своих беременностей!

Тутмес плеснул мне в лицо вином из чаши и закричал:

– Не смей так говорить о Нефертити!

Но тут же он раскаялся о своем пьяном поступке, стал вытирать мне лицо и сокрушенно проговорил:

– Я не хотел обидеть тебя! Видно, эта женщина в самом деле околдовала мои глаза, потому что мне и вправду кажется, что красивее ее нет никого, как нет никого безобразнее и отвратительнее фараона Эхнатона, хоть мне следовало бы любить его за все благодеяния, которые он мне оказал.

Я дружески ответил ему:

– Ты грезишь, и воображение твое воспалено. А на самом деле Нефертити может дать тебе не больше, чем любая рабыня.

Но моя мудрая речь нисколько не утешила его, а только снова разозлила. Поэтому мы выпили еще вина, ибо вино хоть и возбуждает споры и раздоры, но оно же примиряет ссорящихся и укрепляет дружбу, и не бывало еще такого раздора, который нельзя было бы погасить вином – главное, выпить достаточное количество.

Вот так доплыли мы до Хетнечута. Это был небольшой городишко на берегу реки – такой маленький, что овцы и более крупный скот паслись прямо на улицах, а храм был из кирпича. Городские власти встретили нас с великим почетом, и Тутмес торжественно водрузил статую Хоремхеба в храм, который прежде был храмом Хора, а теперь ради Эхнатона был перепосвящен Атону. Это, впрочем, нисколько не смутило местных жителей, которые продолжали служить и поклоняться в своем храме Хору, соколиноголовому, хотя все его изображения были оттуда убраны. Водружение в храме изваяния Хоремхеба было встречено всеми с ликованием, и я предвидел, что скоро общее мнение отождествит его с Хором – ему будут служить и приносить жертвы, ибо у Атона не было изображений, а читать здесь умели лишь немногие.

Мы навестили также родителей Хоремхеба, которые благодаря обильным подаркам сына жили теперь в деревянном доме, хотя прежде принадлежали к беднейшему люду. Из тщеславия Хоремхеб пожелал, чтобы фараон присвоил им высокие звания и титулы как знатным придворным лицам, несмотря на то что всю свою жизнь они пасли скот и варили сыр. Ныне же отец Хоремхеба именовался Хранителем печати и Попечителем зданий многих городов и селений, а мать была придворной дамой и Смотрительницей коровьих стад, хоть ни тот ни другая не умели ни читать ни писать. Впрочем, все эти должности были, разумеется, лишь почетными и никак не соотносились с их жизнью, но зато Хоремхеб получил возможность скреплять свою подпись печатью с именем сановных родителей, так что ни у кого в Египте не могло теперь возникнуть сомнений в его родовитости. Вот сколь велико было его тщеславие!

Тем не менее сами родители были простые благочестивые люди, и в храме возле статуи сына, убранной букетами цветов, они стояли в платье из тонкого полотна, но без сандалий, и их натруженные ноги были босы на глиняном полу. После окончания церемонии они пригласили Тутмеса и меня в свой дом, где тотчас сняли свои изысканные одежды и, облачившись в серое платье, навсегда пропахшее коровами, принялись угощать нас вареным сыром и кислым вином. Склонившись перед нами в глубоком поклоне и опустив ладони к коленям, они просили нас рассказать им об их сыне, а отец Хоремхеба сказал:

– Мы ведь считали его дурачком, когда он привязывал медный наконечник к пастушескому посоху и затачивал его, как острие. Но нрав у него всегда был строптивый – а уж сколько мы учили его, что, мол, надо быть смирным и покоряться!

Мать Хоремхеба прибавила:

– Сердце мое просто извелось от страха за него: он такой сызмальства, камень на дороге не обойдет, ему лучше нос расквасить, только не обходить! А как уехал он из дома, так я начала бояться, что он где-нибудь голову сломит иль вернется к нам калекой изувеченным. И вот ведь как сложилось – возвращается в камне, в славе и почете… Зато теперь я ночами не сплю, боюсь, не ест ли он там много мяса, а то мясо ему вредно для желудка, не утонет ли плавая в реке – он ведь выучился плавать, как я ни остерегала его…

Вот такие незамысловатые речи держали они перед нами; они трогали нашу одежду и украшения, распрашивали о здоровье фараона, о самочувствии Великой царственной супруги Нефертити и всех четырех юных царевен. Они говорили, что ежедневно возносят молитвы богам, то есть Хору, богу их сына, чтоб Великая царственная супруга разродилась наконец мальчиком – сыном и наследником царского престола. Расстались мы со стариками самым дружеским образом, оставив статую Хоремхеба в храме Хора для всеобщего поклонения.

Тутмес наотрез отказался следовать со мною дальше, в Мемфис, как я ни упрашивал и ни умолял его ради его же блага. Напрасно! Он поплыл обратно в Ахетатон, чтобы вырезать статую царицы Нефертити из твердых пород дерева, ибо ни о чем другом он не мог ни говорить ни думать. Так заворожила его красота Нефертити! Уверен, что не на пользу для его здоровья, потому что женская красота вредоносна и сродни колдовству, если не одна из его разновидностей.