Поэтому я нисколько не удивился, когда до нас, – победно шедших под парусами на боевых кораблях с развевающимися стягами в сопровождении парадного экскорта, – когда до нас, поднимавшихся вверх по реке, дошло известие о том, что великий фараон Тутанхамон торжественно вступил в золотую ладью отца своего Амона, дабы отправиться к Полям заката. После чего нам пришлось приспустить стяги и вымазать свои лица сажей и пеплом. Говорили, что фараон Тутанхамон перенес жестокий приступ болезни в день, когда в Фивы дошла весть о взятии Мегиддо и о заключении мира. О природе этого смертельного недуга врачи Дома Жизни много спорили, хотя, по слухам, живот фараона почернел от яда. Впрочем, никто толком ничего не знал, а народ болтал, что фараон, когда кончилась война, умер от злости, потому что его главной радостью было видеть страдания Египта. Но я знал, что нажатием пальца, вдавливавшего печать в глиняную табличку под словами мирного соглашения, Хоремхеб убил фараона так же верно, как если бы он собственной рукой всадил ему нож в серце, потому что Эйе только и ждал этого мгновения, чтобы убрать Тутанхамона с дороги и взойти на царский престол фараоном-миротворцем.

Итак, мы вымазали лица и приспустили разноцветные победные вымпелы на судах, а Хоремхеб с великой досадой велел скинуть в реку мертвые тела сирийских и хеттских военачальников, которыми он, по обычаю великих фараонов, убрал носовую часть, подвесив их за ноги. Его головорезы, которых он прихватил с собой, чтобы они развлеклись в Фивах, – нильских крыс Хоремхеб оставил в Сирии усмирять жителей и жиреть от сирийского тука после военных лишений – эти головорезы тоже были раздосадованы донельзя и поносили Тутанхамона, который, живой ли, мертвый ли, доставлял им одни неприятности.

Раздраженные, они играли на корабле в кости, ставя на кон добычу, захваченную в Сирии, и дрались из-за женщин, которых тоже везли с собой, чтобы продать в Фивах после того, как вволю с ними натешатся. Они награждали друг друга шишками, дырявили друг друга, а вместо приличных случаю плачей горланили скабрезные песенки, так что собиравшийся на берегу благочестивый люд взирал с ужасом на их поведение. В этих Хоремхебовых головорезах трудно было признать египтян: часто они были одеты в роскошные сирийские или хеттские платья, захваченные у побежденных, пересыпали свою речь сирийскими и хеттскими словами и божбой, и многие, поклонявшиеся в Сирии Ваалам, привезли их с собой в Египет. Не мне укорять их за это: я сам перед отплытием принес Ваалу Амурру великую жертву из вина и мяса в память о моем друге Азиру. Я упоминаю об этом только для того, чтобы пояснить, почему народ сторонился воинов Хоремхеба и побаивался их, как чужеземцев, хоть и славил как победителей Сирии.

Да и они вчуже глядели на окружавший их Египет, которого не видели много лет: они не узнавали страну, откуда уходили на войну, и я тоже не узнавал ее. Где бы ни приставал наш корабль, на какую бы землю мы ни сходили, чтобы провести ночь, всюду наши глаза видели одну лишь скорбь, нищету и разорение. Одежда людей посерела от многих стирок и покрылась пятнами, кожа на лицах высохла и огрубела без умащения, глаза смотрели устало и недоверчиво, а спины бедняков были в рубцах от палок сборщиков налогов. Общественные здания ветшали, на крышах судейских домов гнездились птицы, а кирпичные стены царских строений крошились и осыпались прямо на мостовые. Дороги не чинились уже многие годы из-за нехватки рабочих рук, живой силы Египта, усланной на войну в Сирию, склоны оросительных каналов обрушились, а узкие протоки на полях сплошь заросли травой.

Цветущий вид имели одни храмы. Их стены сверкали свежей позолотой и яркими, заново нанесенными картинками и письменами, славящими Амона. Амоновы жрецы отличались дородностью и блестели бритыми маслянными головами. И пока они уписывали жертвенное мясо, бедняки запивали сухой хлеб и кашу нильской водою; когда-то зажиточные господа, пивавшие в прежние времена вино из дорогих чаш, довольствовались жидким пивом, да и то – раз в лунный круг. На берегах не раздавалось ни смеха женщин, ни веселых криков детей. Женщины у воды молча били белье вальками, держа их в исхудалых руках, а дети прокрадывались через дорогу, словно испуганные затравленные зверьки, и выкапывали из ила корни водяных растений, чтобы утолить голод. Вот таким сделала Египет война, и она уничтожила все, что было сбережено Атоном. Поэтому люди разучились радоваться миру и с испугом глядели на боевые корабли Хоремхеба, поднимавшиеся вверх по реке.

И только ласточки по-прежнему носились над водою на своих быстрых крыльях, ревели в тростниках у опустевших берегов бегемоты, да полеживали на отмелях крокодилы с раскрытыми пастями, позволяя маленьким птичкам чистить им зубы. Мы пили нильскую воду, и не было в мире воды, подобной этой – живительной и утоляющей жажду. Мы вдыхали запах ила, слышали шорохи ветра в зарослях папируса и крики уток, а по ослепительно синему небу плыл в золотой ладье Амон, и мы знали, что вернулись домой.

И наступил день, когда вдали над водою поднялись три вершины, три вечных хранителя Фив, а потом мы увидели исполинские крыши храмов, и ослепительно ярко заблестели в наших глазах золотые острия обелисков. Мы увидели западные горы и бескрайний Город мертвых, высокие каменные дамбы и фиванскую пристань, кварталы бедноты с бесчисленными глинобитными лачугами, без единой травинки вокруг, и богатые городские кварталы, а дальше – дворцы знати в зеленой оправе лужаек и роскоши цветов. Мы пили этот воздух, и гребцы налегали на весла с удвоенным рвением, а Хоремхебова рать завопила и загалдела, вовсе забыв о приличной скорби, к которой их обязывала кончина фараона.

Вот так я возвратился в Фивы, полный решимости никогда больше не покидать этот город. Мои глаза насмотрелись достаточно на злые дела, и не было для них ничего нового под этими старыми небесами. Поэтому я положил остаться в Фивах и провести остаток дней в бедности в бывшем доме плавильщика меди, что в квартале бедняков, ибо все подношения, полученные мною в Сирии за лечение, я потратил на посмертную жертву Азиру, не желая оставлять себе это добро. Для меня оно пахло кровью и не могло меня радовать или пойти мне впрок. Так что я оставил Азиру все, что нажил в его земле, и вернулся в Фивы бедняком.

И все же мера моя еще не была полна, мне предстояло еще одно дело, которого я не желал, которого страшился, но избежать не мог, и поэтому не прошло и нескольких дней, как я снова должен был покинуть Фивы. Эйе и Хоремхеб напрасно воображали, что, ловко раскинув сети, мудро претворяют свой замысел и крепко держат в руках вожделенную власть – она, эта власть, неприметно выскользнула из их рук, и судьба Египта вдруг стала зависеть не от них, а от коварной женщины. А значит, мне придется еще рассказать о царице Нефертити и царевне Бакетамон, прежде чем я завершу свое повествование и обрету покой. Но для рассказа о них я начну новый свиток и пусть этот свиток станет последним из написанных мною, и напишу я его ради себя, чтобы объяснить самому себе, как могло случиться, что я, рожденный врачевателем, стал убийцей.