— Ну, клянусь Меккой и Мединой! — воскликнул Мулей Измаил. — Вот это я называю глазами! Такие глаза не могли бы повредить тебе, обер-егермейстер, они избавили бы тебя от своры ищеек. Ты, министр полиции, мог бы видеть ими дальше, чем все твои сыщики и шпионы. Ну, филистимлянин, ввиду твоей необыкновенной проницательности, которая нам очень понравилась, мы поступим с тобой милостиво: пятьдесят палок, которые ты получил сполна, стоят пятьдесят цехинов. Они сберегают тебе пятьдесят, потому что теперь ты заплатишь наличными только еще пятьдесят. Вынимай свой кошелек и впредь воздерживайся от насмешек над нашей императорской собственностью! Впрочем, мы пребываем милостиво расположенными к тебе.
Весь двор удивлялся проницательности Абнера. Ведь его величество поклялся, что он ловкий малый, но это не вознаградило Абнера за его страдания и не утешило его в потере дорогих цехинов. В то время как он стоная и вздыхая вынимал их один за другим из кошелька и каждый на прощанье взвешивал на кончике пальца, императорский шут Шнури еще издевался над ним, спрашивая, все ли его цехины оказались бы настоящими на том камне, на котором рыжая лошадь принца Абдаллаха испробовала свои удила.
— Твоя мудрость сегодня приобрела славу, — говорил шут, — но я готов спорить еще на пятьдесят цехинов, что тебе было бы лучше помолчать. А как говорит Пророк? «Вырвавшееся слово никакая повозка не догонит, если бы даже она была запряжена четырьмя быстрыми конями!» Его не догонит и никакая борзая, господин Абнер, даже если она и не хромает.
Немного спустя после этого прискорбного для Абнера происшествия он однажды опять гулял в одной из зеленых долин между отрогами Атласа. Вот так же, как тогда, его догнала бежавшая толпа вооруженных людей, и предводитель закричал ему:
— Эй, добрый друг, не видал ли ты пробежавшего Горо, черного лейб-стрелка императора? Он убежал и, должно быть, избрал этот путь в горы!
— Я не могу помочь вам, господин генерал, — отвечал Абнер.
— А ты не тот ли лукавый евреи, который не видал рыжей лошади и собаки? Ну, без отговорок! Раб должен был пройти здесь! Ты, может быть, еще слышишь в воздухе запах его пота, еще видишь в высокой траве следы его быстрых ног? Говори, раба надо поймать, ведь он единственный в стрельбе воробьев из духовой трубки, а это любимое времяпрепровождение его величества. Говори или я сейчас велю скрутить тебя!
— Все-таки я не могу сказать, что видел то, чего не видал.
— Еврей, последний раз: куда побежал раб? Подумай о своих подошвах, подумай о своих цехинах!
— О, вай мир! Ну, если вы непременно хотите, чтобы я видел стрелка воробьев, то бегите туда. Если же он не там, то где-нибудь в другом месте.
— Так ты его видел? — зарычал на него солдат.
— Ну да, господин офицер, потому что вы хотите этого.
Солдаты быстро последовали по указанному направлению. Абнер же, внутренне довольный своей хитростью, пошел домой. Но едва прошло двадцать четыре часа, как в его дом ворвалась толпа дворцовой стражи, осквернила дом, потому что был шабаш, и потащила Абнера пред лицо марокканского императора.
— Собака еврей! — грубо закричал на него император, — Ты смеешь посылать по ложному следу в горы императорских слуг, преследующих убежавшего раба, между тем как беглец спешил к морскому берегу и чуть не уехал на испанском корабле? Хватайте его, солдаты! Сто ударов по подошвам! Сто цехинов из кошелька! Насколько подошвы распухнут от ударов, настолько должен съежиться кошелек!
Ты знаешь, господин, что в государстве Феса и Марокко любят скорую расправу, и поэтому бедного Абнера избили и оштрафовали, не спросив предварительно его согласия. А он проклинал свою судьбу, которая обрекла его подошвы и его кошелек жестоко страдать всякий раз, как его величество изволит потерять что-нибудь. Когда же ворча и вздыхая, при смехе грубых придворных, он захромал из залы, шут Шнури сказал ему:
— Будь доволен, Абнер, неблагодарный Абнер! Разве для тебя не достаточно чести, что всякая пропажа, которую терпит наш милостивый император — да хранит его Аллах! — должна причинять чувствительное горе и тебе? Но если ты обещаешь мне хорошо давать на чай, то каждый раз, за час до того, как государь Запада потеряет что-нибудь, я буду приходить к твоей лавке на еврейской улице и говорить: «Не выходи из своей хижины, Абнер, ты уж знаешь почему! Запрись до заката солнца в свою каморку, запрись на замок и засов!»
Вот, господин, рассказ об Абнере, который ничего не видал.
Когда раб кончил и в зале опять стало тихо, молодой писатель напомнил старику, что они прервали нить своего разговора, и попросил объяснить им теперь, в чем же, собственно, заключается могущественное обаяние сказки.
— Теперь я скажу вам это, — отвечал старик. — Человеческий ум еще легче и подвижнее воды, которая ведь превращается во все формы и мало-помалу проникает даже в самые плотные предметы. Он легок и свободен как воздух. Как и последний, он становится тем легче и чище, чем выше поднимается от земли. Поэтому в каждом человеке есть стремление возвышаться над обычным и легче и свободнее вращаться в высших сферах, хотя бы даже только во сне. Вы сам, мой молодой друг, сказали: «Мы жили в тех рассказах, мы думали и чувствовали вместе с теми людьми!» От этого и происходит та прелесть, которую они имели для вас. Слушая рассказы раба, которые были только вымыслами, придуманными некогда другими, вы сами тоже вымышляли. Вы не оставались при окружавших вас предметах, при ваших обычных мыслях, нет, вы тоже все переживали, вы были тем самым лицом, с которым случалось то или другое чудо. Такое участие вы принимали в том человеке, о котором вам рассказывали. Так ваш ум по нити такого рассказа поднимался над действительностью, казавшейся вам не столь прекрасной, не столь привлекательной; так этот ум свободнее и вольнее вращался в чуждых, высших сферах, сказка делалась для вас действительностью или, если хотите, действительность делалась сказкой, потому что ваше воображение и ваше существо жили в сказке.
— Я вас не совсем понимаю, — возразил молодой купец, — но вы правы в том, что говорите; мы жили в сказке или сказка — в нас. Мне еще хорошо памятно то прекрасное время, когда у нас был досуг. Мы наяву видели сны, мы представляли себя прибитыми волнами к пустынным, негостеприимным островам, совещались, что нам делать, чтобы сохранить свою жизнь, и часто в густом ивовом кустарнике строили себе хижины и ели скудный обед из скверных плодов, хотя дома, в ста шагах, могли бы иметь самое лучшее. Мало того, были времена, когда мы ждали появления доброй феи или чудесного карлика, которые подойдут к нам и скажут: «Сейчас пред вами раскроется земля! Не угодно ли будет вам только спуститься в мой дворец из горного хрусталя и отведать то, что подадут вам мои слуги, морские кошки?»
Молодые люди засмеялись, но согласились со своим другом, что он сказал правду.
— Еще и теперь, — продолжал другой, — еще и теперь этот волшебник иногда приходит мне в голову. Я, например, немало сердился бы на глупую выдумку, если бы мой брат вбежал в дверь и сказал: «Ты уже знаешь о несчастье нашего, соседа, толстого булочника? Он поссорился с одним волшебником, и последний из мести превратил его в медведя. Теперь сосед лежит в своей комнате и ужасно ревет!» Я рассердился бы и назвал бы его лгуном. Но другое дело, если бы мне рассказали, что толстый сосед предпринял большое путешествие в далекую, неизвестную страну и попал там в руки к волшебнику, который превратил его в медведя. Я мало-помалу стал бы чувствовать, что мысленно переношусь в этот рассказ, ехал бы вместе с толстым соседом, переживал бы чудесное и был бы не очень поражен, если бы сосед был одет в шкуру и должен был ходить на четвереньках.
— А ведь есть, — сказал старик улыбаясь, — очень забавный род рассказов, в которых не появляются ни феи, ни волшебники, нет ни хрустальных дворцов, ни духов, приносящих чудные кушанья, ни птицы Рух, ни волшебного коня. Это другой род, а не тот, который обыкновенно называют сказками.