То, что Рантов считал подвигом прусского генерала Иорка — удар во фланг отступающей французской армии, — предстает теперь перед ним как предательство, совершенное по отношению к ослабевшему и попавшему в беду союзнику. Рантов пробует заговорить о «всеобщем подъеме 1813 года», — старый генерал заявляет, что в Южной и Западной Германии никто не видел этого подъема. В рассказе генерала Вилли обрисовывается трагикомическая фигура «волонтера 1813 года», добровольца из отряда «франкфуртских мстителей», жалкого и смешного перед Наполеоном и его ветеранами.
Трудно и горько дается Рантову мысль о том, что он далеко не во всем верно оценивал события 1813–1815 гг., о том, что население других земель Германии видит в пруссаках не освободителей, а поработителей. А тут еще знакомство с молодым Робертом Вилли, членом тайного политического общества; перед авторитетом Роберта Рантов преклоняется, хотя его вольнодумство внушает молодому пруссаку страх. В отличие от бонапартиста-отца, Роберт не осуждает «подъем 1813 года», но, оказывается, видит в нем проявление сил, спящих в народе и позволяющих надеяться на лучшее будущее: Рантов, готовый обрадоваться такому союзнику, вдруг начинает смутно подозревать, что Роберт думает совсем не о том будущем, которое рисуется ему, Рантову, в казенно-прусском духе.
Значителен и поэтичен образ Анны Тирберг, которая не желает быть «истинно-германской девицей и прясть у себя в каморке». В Анне Тирберг сочетаются мягкость и строгость, серьезность и юмор, романтическое преклонение перед памятью императора и понимание того, что его время не вернется. Однако, как и ее возлюбленный Роберт Вилли, она прежде всего противница того режима, который установлен в Германии вместе с победою Священного союза; кузен Рантов с его казенно-прусским представлением о немецкой истории ей смешон и жалок.
В сложной борьбе настроений и мнений, которая обрисована в «Портрете», отразилась приближавшаяся зрелость Гауфа-писателя: резче сказалось здесь осуждение политики Священного союза, полнее и глубже наметилось сочувствие передовой немецкой интеллигенции 20-х годов. «Марсельеза» и политические песни Делавиня и Беранже, звучащие в тексте новеллы, глубоко симптоматичны для растущих демократических настроений писателя, гораздо более заметных теперь, чем за два года до того — в «Лихтенштейне», еще не чуждом романтизации Средневековья. Теперь Средневековье бесповоротно осуждено в лице старого Тирберга, не примирившегося с крахом Священной Римской империи и бормочущего о своих претензиях к Наполеону: поступь истории раздавила старое родовое гнездо Тирберга, а он все равно ничего не понял и ничему не научился в эти тяжелые и грозные годы, пронесшиеся над Германией.
Роберт Вилли, молодой немецкий вольнодумец, поэтический социальный мечтатель, грезящий о всеобщем благоденствии и освобождении Европы, — вот положительный образ последней законченной новеллы Гауфа. Перед смертью писатель работал над романом «Андреас Гофер» («Andreas Hofer»), посвященным событиям тирольского восстания 1809 г. Тема народных движений, намеченная еще в «Лихтенштейне», теперь выступала как воспоминание о недавнем прошлом, память о годах, когда решалась — и на долгое время — дальнейшая судьба народов Германии и Австрии.
Гауф был тесно связан со всем «швабским» укладом жизни — Вюртемберга, о котором он с такой любовью и не раз писал в новеллах и сказках. Он ревниво отделял Вюртемберг от других немецких государств, хотя и был сторонником объединения Германии. «Вюртембергская», «швабская» тема явственно звучит в его творчестве. Существеннейшую роль в формировании и развитии литературных вкусов Гауфа сыграли старшие представители «швабской школы». Их творчество воспринималось как определенная традиция. В недавнее прошлое уходила корнями и другая очень важная для него традиция — традиция Шиллера, вдвойне близкого и дорогого для Гауфа именно потому, что он был тоже шваб но рождению.
Но Гауф, как Уланд, выходит за пределы «швабской школы», приобретает общенемецкое значение. Его сказки, стихи и новеллы, роман «Лихтенштейн» — это явления национальной немецкой литературы, отнюдь не ограниченные узкими областными интересами, «швабской» спецификой, которая так связывала творчество некоторых других поэтов из кружка Уланда.
В немецком литературном процессе 20-х годов и художественное наследие Гауфа, и его литературная полемика, и его своеобразное восприятие традиций фольклора и классической немецкой литературы XVIII в. — важные признаки приближения нового этапа. Творчество Гауфа — одно из живых и значительных звеньев, связывающих немецких прогрессивных романтиков с рождающимся критическим реализмом.
В. П. Неустроев, Р. М. Самарин
КАРАВАН
Однажды по пустыне тянулся большой караван. На необъятной равнине, где ничего не видно, кроме неба и песка, уже вдали слышались колокольчики верблюдов и серебряные бубенчики лошадей; густое облако пыли, предшествовавшее каравану, возвещало его приближение, а когда порыв ветра разносил облако, взор ослепляли сверкающее оружие и яркие одежды.
Так представлялся караван человеку, который подъезжал к нему сбоку. Он ехал на прекрасной арабской лошади, покрытой тигровой шкурой. На ярко-красной сбруе висели серебряные колокольчики, а на голове лошади развевался прекрасный султан из перьев цапли. Всадник имел статный вид, и его наряд соответствовал великолепию его коня: белый тюрбан, богато вышитый золотом, покрывал голову; камзол и широкие шаровары ярко-красного цвета, сбоку кривой меч с богатой рукояткой. Тюрбан у него был низко надвинут на лицо; черные глаза, сверкавшие из-под густых бровей, длинная борода, спускавшаяся под орлиным носом, — все это придавало ему дикий, отважный вид. Когда всадник был приблизительно в пятидесяти шагах от передового отряда каравана, он пришпорил лошадь и в несколько мгновений достиг головы шествия. Видеть одинокого всадника проезжающим по пустыне было таким необыкновенным случаем, что стража каравана, опасаясь нападения, направила на него свои копья.
— Чего вы хотите? — воскликнул всадник, увидев, что его так воинственно встречают. — Вы думаете, что на ваш караван нападет один человек?
Пристыженная стража опять подняла свои копья, а ее предводитель подъехал к незнакомцу и спросил, что ему нужно.
— Кто хозяин каравана? — спросил всадник.
— Он принадлежит не одному хозяину, — вежливо отвечал спрошенный, — а нескольким купцам, которые едут из Мекки на родину и которых мы провожаем через пустыню, потому что часто разный сброд тревожит проезжих.
— Так отведите же меня к купцам, — потребовал незнакомец.
— Этого теперь нельзя, — отвечал предводитель, — потому что мы должны без остановки ехать дальше, а купцы находятся по крайней мере на четверть часа позади; но если вы поедете со мной дальше, пока мы не сделаем привал для отдыха в полдень, то я исполню ваше желание.
Незнакомец ничего не сказал на это. Он вынул длинную трубку, привязанную к седлу, и сильно затягиваясь начал курить, проезжая дальше рядом с предводителем передового отряда. Последний не знал, как ему быть с незнакомцем; прямо спросить его имя он не решался, а как искусно ни старался он завязать разговор, незнакомец на слова: «Вы курите хороший табак» или «У вашей лошади славный шаг» отвечал все только коротким «Да, да!». Наконец они прибыли к месту, где хотели отдохнуть в полдень. Предводитель поставил своих людей на стражу, а сам с незнакомцем остановился, чтобы пропустить караван. Прошли тридцать тяжело нагруженных верблюдов, которых вели вооруженные проводники. За ними на прекрасных лошадях подъехали пять купцов, которым принадлежал караван. Это были большею частью люди преклонного возраста, серьезного и почтенного вида; только один казался гораздо моложе остальных, а также веселее и живее. Большое число верблюдов и вьючных лошадей замыкало шествие.
Раскинули палатки и вокруг поставили верблюдов и лошадей. В середине была большая палатка из голубой шелковой материи. Туда предводитель стражи повел незнакомца. Когда они вошли за занавес палатки, то увидели пятерых купцов, сидевших на вытканных золотом подушках. Черные рабы подавали им кушанья и напитки.