Я был десятилетним мальчуганом, когда приезжий появился у нас в городе, но и сейчас ещё, словно это произошло только вчера, помню то возбуждение, какое произвёл в городишке этот человек. После обеда он не ходил, по примеру других, в кегельбан, по вечерам не ходил в гостиницу, чтобы, как прочие, выкурить трубку табачку и потолковать о том, что пишут в газетах. Бургомистр, мировой судья, доктор и пастор по очереди приглашали его к себе отобедать или выкушать чашку кофе; — всё было напрасно: он всякий раз отговаривался под тем-или иным предлогом. Поэтому одни считали его сумасшедшим, другие — иудеем, третьи упорно и настойчиво твердили, что он чародей и волшебник. Мне минуло восемнадцать, двадцать лет — и всё ещё этого человека называли у нас в городе «приезжим».
Вот как-то случилось, что в город к нам зашли люди с заморскими зверями. Такие бродячие комедианты, с верблюдом, умеющим кланяться, пляшущим медведем, потешными, наряженными по-человечьи собаками и обезьянами, которые вытворяют разные штуки, проходят обычно через весь город, останавливаются на перекрестках и площадях, производят весьма неблагозвучную музыку на дудочке и барабане, заставляют свою труппу плясать и прыгать, а затем сбирают по домам деньги. Труппа, появившаяся в Грюнвизеле, на этот раз отличалась огромным орангутангом, почти в рост человека, ходившим на задних лапах и знавшим всякие забавные штуки. Собачья и обезьянья труппа очутилась также и перед домом приезжего господина. Когда раздались звуки барабана и дудки, он сердито глянул через окно, потускневшее от времени. Но затем подобрел, высунулся, к общему удивлению, из окна и от души смеялся над проделками орангутанга. Он даже заплатил за развлечение такой крупной серебряной монетой, что весь город судачил потом об этом.
Наутро звериная труппа тронулась в путь. Верблюд нес множество корзинок, в которых удобно уселись собаки и обезьяны, а поводыри и большая обезьяна шли следом за верблюдом. Несколько часов спустя после того, как они вышли за городские ворота, приезжий послал на почту и, к великому удивлению почтмейстера, спешно потребовал карету и почтовых лошадей и выехал через те же ворота и по тому же тракту, по которому двинулись звери. Весь городишко был вне себя от досады, так как никто не знал толком, куда он отправился. Было уже темно, когда приезжий подъехал к тем же воротам. В карете сидел ещё кто-то; он надвинул шляпу низко на лоб, а уши и рот повязал шелковым платком. Писарь при заставе почёл своей обязанностью заговорить с новым приезжим и попросить у него паспорт, но тот ответил, весьма неучтиво, буркнув что-то на совершенно непонятном языке.
— Это мой племянник, — вежливо сказал приезжий писарю, сунув ему в руку несколько серебряных монет, — это мой племянник, и пока что он плохо понимает по-немецки. Он сейчас как раз выругался на, своём родном диалекте по поводу задержки.
— Ну, ежели это племянник вашей милости, — ответил писарь, — то пусть себе едет без паспорта. Верно, он будет проживать у вас?
— Разумеется, — сказал приезжий, — и, должно быть, пробудет здесь, сравнительно долго.
У писаря не было больше возражений, и приезжий с племянником въехали в городок. Впрочем, бургомистр, а с ним и весь город досадовали на писаря. Он мог бы, по крайности, запомнить несколько слов, сказанных на языке племянника. Тогда хоть узнали бы, уроженцами, какой страны были они с дядей. Но писарь уверял, будто он говорил не по-французски и не по-итальянски, а скорее по-английски, и, если он, не ошибается, молодой человек сказал: «Goddam!»[6] Так писарь и сам выпутался из беды, и молодому человеку помог приобрести имя. Ибо теперь в городишке только и разговору было что о молодом англичанине.
Но молодой англичанин тоже не показывался ни в кегельбане, ни в пивном погребке; но зато он другим способом давал много пищи людским толкам. А именно, часто случалось, что в обычно столь тихом доме приезжего подымались страшные крики и возня, так что люди, задравши головы, толпились перед домом. Молодой англичанин, в красном фраке и зеленых штанах, взлохмаченный и страшный, метался с невероятной быстротой по всем комнатам от окна к окну, а старик-приезжий в красном шлафроке гонялся за ним с арапником; часто он промахивался, но несколько раз любопытным, собравшимся перед домом, почудилось, будто он задел юношу, ибо все слышали жалобные и испуганные стоны и щелканье бича. Дамы нашего городка приняли близко к сердцу суровое обращение с молодым человеком и, в конце концов, упросили бургомистра вмешаться в это дело. Он послал приезжему господину записку, в которой в довольно резких выражениях порицал его за суровое обращение с племянником и грозил, буде такие сцены не прекратятся и впредь, взять молодого человека под свою особую защиту.
Но каково было удивление бургомистра, когда, впервые за десять лет, у него в доме появился приезжий господин. Старик оправдывал свое поведение особыми обязанностями, возложенными на него родителями юноши, поручившими ему его воспитание; в общем, это умный, способный мальчик, — уверял он, — но языки даются ему с большим трудом; он же от всей души желает научить племянника бегло говорить по-немецки, дабы взять на себя смелость впоследствии ввести его в грюнвизельское общество; между тем, язык этот он усваивает с таким трудом, что часто не остаётся ничего другого, как выпороть его надлежащим образом. Бургомистр был вполне удовлетворен его объяснениями и вечером в погребке рассказывал, что редко встречал человека столь образованного и учтивого, как приезжий. «Жаль только, — прибавлял он, — что он так мало бывает в обществе; но я полагаю, что как только его племянник научится немножко говорить по-немецки, он будет часто посещать мои журфиксы».
Этого события было достаточно, чтобы общество в корне изменило своё мнение. Приезжего стали считать человеком учтивым, стремились ближе с ним познакомиться и считали вполне в порядке вещей, когда в безлюдном доме время от времени подымался ужасающий крик. «Он обучает племянника немецкому языку», — говорили грюнвизельцы и шли своей дорогой. К концу третьего месяца преподавание немецкого языка как будто закончилось, ибо старик принялся теперь за следующую ступень. В городе проживал хилый старик-француз, обучавший молодежь танцам; приезжий призвал его к себе и предложил давать уроки его племяннику. Он намекнул, что, хотя тот и очень понятлив. но, что касается танцев, несколько капризен; в свое время он брал уроки у другого танцмейстера, но тот обучил его таким рискованным па, что воспроизвести их в обществе неудобно; племянник же именно поэтому считает себя искусным танцором, хотя в его танцах нет даже отдалённейшего сходства с вальсом или галопом (это, о господин мой, танцы, которые приняты у меня на родине), нет даже сходства с экосезом или франсезом. Впрочем, он пообещал по талеру за урок, и танцмейстер с радостью согласился взять на себя обучение своевольного юноши.
Француз уверял затем под шумок, что не встречал на свете ничего более странного, чем эти уроки танцев. Племянник, тщательно завитой, довольно высокий, стройный юноша, пожалуй только несколько коротконогий всегда являлся на урок в красном фраке, широких зеленых штанах и белых лайковых перчатках. Говорил он мало и с иностранным акцентом; сначала бывал довольно благонравен и понятлив, но затем вдруг принимался гримасничать и прыгать, откалывал лихие па и выкидывал при этом такие антраша, что танцмейстер терял голову, когда же он пробовал его образумить, тот стаскивал с ног изящные туфли, запускал ими французу прямо в голову и принимался скакать по всей комнате на четвереньках. На шум прибегал из своей комнаты старик-дядя в широком красном шлафроке, в золотом бумажном колпаке на голове и не очень ласково гладил арапником племянника по спине. Тогда племянник разражался громким воем, забирался на столы и шкафы, даже на оконные карнизы, и говорил на чужом, непонятном языке. Но старик в красном шлафроке не сдавался, стаскивал его за ногу, колотил вовсю и, при помощи пряжки, стягивал потуже ему галстук, после чего он каждый раз становился благонравным и чинным, и урок танцев продолжался без помехи.
6
Английское ругательство, обозначающее: проклятие. (Прим. ред.)