Потом на арену вышли статные египтяне, как в те дни называли цыган; они сели в круг скрестив ноги и принялись негромко наигрывать на цитрах, покачиваясь в такт музыке и едва слышно напевая тихую, задумчивую мелодию. Заметив среди присутствующих дона Педро, они встревожились, а некоторые не на шутку испугались: лишь несколько недель назад он велел повесить на рыночной площади Севильи двоих из их соплеменников по обвинению в колдовстве, но прелестная Инфанта, сидевшая откинувшись на спинку кресла и взиравшая на них поверх веера своими большими голубыми глазами, их просто очаровала, и они чувствовали уверенность, что такое обворожительное создание, как она, не способно обойтись с ними жестоко. Поэтому они продолжали исполнять свою нежную мелодию, едва касаясь длинными заостренными ногтями струн, и головы их то опускались, то поднимались, словно их клонило ко сну. Вдруг, издав пронзительный крик, от которого все дети вздрогнули, а дон Педро схватился за агатовую рукоятку кинжала, они вскочили на ноги и стали неистово кружить по арене, колотя в тамбурины и распевая на своем диковинном гортанном наречии какую-то страстную любовную песнь. Затем раздался еще один крик, и они, словно по команде, бросились на землю, некоторое время оставаясь неподвижными, – тишину нарушало лишь монотонное бренчание цитр. После этого они снова вскочили, и так повторялось несколько раз; потом, внезапно исчезнув, вскоре опять возвратились, ведя за собой на цепи косматого бурого медведя, а на плечах у них восседали маленькие обезьянки – бесхвостые макаки. Медведь, сохраняя полнейшую невозмутимость, сделал стойку на голове, а обезьянки, сморщенные мордочки которых казались ужасно забавными, проделали в высшей степени невероятные трюки вместе с двумя цыганскими мальчиками, видимо их хозяевами, в довершение ко всему сразившись между собой на крохотных шпагах, постреляв из мушкетов и продемонстрировав, как проходит повседневная строевая подготовка королевских гвардейцев. Что и говорить, цыгане имели огромный успех.

Но самой веселой частью утреннего представления, несомненно, был танец Карлика. Когда он вышел на арену, переваливаясь на своих кривых ножках, спотыкаясь и мотая из стороны в сторону огромной уродливой головой, дети даже завизжали от восторга и сама Инфанта так смеялась, что камеристка вынуждена была ей напомнить, что, хотя в испанской истории известно сколько угодно случаев, когда королевская дочь плакала в присутствии себе равных, не бывало еще такого, чтобы принцесса, особа королевской крови, позволяла себе столь безудержно веселиться перед теми, кто ниже ее по рождению. Но Карлик был действительно неотразим, и даже при испанском дворе, славившемся своим традиционным пристрастием ко всему чудовищному, никогда еще не видывали такого фантастического уродца. К тому же это было первое его выступление. Его обнаружили лишь за день до этого двое вельмож, охотившихся в отдаленной части пробкового леса, окружавшего город, когда тот пробирался через лесную чащу, и тут же доставили во дворец в качестве сюрприза для Инфанты; его отец, бедный угольщик, был только рад отделаться от столь уродливого и никчемного отпрыска. Быть может, самым забавным в Карлике было то, что он и не подозревал о своей гротескной наружности. Более того, он казался совершенно счастливым и пребывал в прекраснейшем расположении духа. Когда смеялись дети, смеялся и он, причем так же искренне и весело, как они, а в конце каждого танца отвешивал каждому из зрителей уморительнейшие поклоны, улыбаясь и кивая им с таким видом, будто он такой же, как все они, а вовсе не маленький жалкий уродец, сотворенный природой на потеху другим в одну из тех редких минут, когда ей вздумалось подурачиться. Ну а Инфанта совершенно пленила его. Он глаз от нее не мог оторвать и, казалось, танцевал для нее одной. В конце представления Инфанта, вспомнив, как однажды знатные придворные дамы бросали букеты знаменитому итальянскому дисканту Каффарелли, которого Папа Римский прислал из своей капеллы в Мадрид специально для того, чтобы он своим сладостным пением излечил от меланхолии Короля, вынула из волос прекрасную белую розу и, то ли в шутку, то ли чтобы подразнить камеристку, с очаровательнейшей улыбкой бросила цветок на арену. Карлик воспринял это с полной серьезностью и, прижав розу к своим толстым потрескавшимся губам и приложив руку к сердцу, опустился перед Инфантой на одно колено, во весь рот улыбаясь. Его маленькие блестящие глазки сияли от удовольствия.

Это показалось Инфанте настолько забавным, что она продолжала смеяться еще долго после того, как Карлик убежал с арены, а затем, обратившись к дяде, выразила желание, чтобы танец был немедленно повторен. Однако камеристка, сославшись на зной, сказала, что для ее высочества будет лучше как можно быстрее вернуться во дворец, где ее ждет роскошный пир, украшением которого будет специально испеченный ко дню ее рождения праздничный торт с ее инициалами из подкрашенного плавленого сахара по всей поверхности и восхитительным серебряным флажком на верхушке. Инфанте пришлось повиноваться, и она, распорядившись, чтобы Карлик после сиесты снова пришел танцевать перед ней, и выразив юному графу Тьерра-Нуэва признательность за чудесный прием, встала и с большим достоинством удалилась в свои покои, а за ней последовали ее друзья, соблюдая тот же порядок, в котором они пришли.

* * *

Когда Карлик узнал, что ему предстоит еще раз танцевать перед Инфантой, к тому же по ее настоятельному желанию, его до такой степени переполнила гордость, что он выбежал в сад и принялся в безрассудном восторге целовать подаренную ему белую розу, сопровождая проявления радости неуклюжими и нелепыми жестами.

Цветы были крайне возмущены его бесцеремонным вторжением в их прекрасную обитель, а когда он начал скакать по аллеям сада, смешно размахивая над головой руками, они больше не смогли сдерживать своих чувств.

– Он слишком уродлив, чтобы играть рядом с нами! – воскликнули Тюльпаны.

– Напоить бы его маковым соком – и пусть заснет на тысячу лет, – промолвили большие алые Лилии, пылая от злости.

– Какое омерзительное чудовище! – взвизгнул Кактус. – Недоросток скрюченный! Голова как тыква, а ног совсем не видно – каракатица, и все тут! У меня так и чешутся колючки; пусть только подойдет, я его всего исколю.

– Подумать только, ему достался мой лучший цветок, – воскликнул Куст Белых Роз. – Сегодня утром я лично вручил его Инфанте как подарок на день рождения, а этот уродец украл его у нее. – И Куст завопил что есть силы: – Держи вора! Держи вора!

Даже Красная Герань, которая обычно не слишком важничала и, как всем было известно, имела большое количество бедных родственников, закрыла свои цветки от отвращения, увидев Карлика, а, когда Фиалки кротко заметили, что он ведь не может изменить своей непривлекательной внешности, Герань резонно возразила, что это и есть главный его недостаток. И в самом деле, продолжала она, если кто-то неизлечим, это еще не значит, что им следует восхищаться. По правде говоря, Фиалки и сами понимали, что уродство Карлика уж чересчур вызывающе и с его стороны было бы гораздо тактичнее, если бы он имел печальный или по крайней мере задумчивый вид, а не прыгал так жизнерадостно и не делал столь гротескных и несуразных телодвижений.

Ну а старые Солнечные Часы, не имевшие себе равных среди подобных приспособлений – недаром они когда-то показывали время самому императору Карлу V, – были настолько поражены наружностью Карлика, что чуть не забыли отметить целые две минуты своим длинным пальцем из тени и посчитали нужным заметить большому молочно-белому павлину, гревшемуся на солнце на балюстраде, что, как там ни крути, но дети королей – короли, а дети угольщиков – угольщики и глупо делать вид, будто это не так, с каковым мнением павлин целиком и полностью согласился, прокричав: «Еще бы! Еще бы!» – столь пронзительным голосом, что золотые рыбки, обитавшие в бассейне с прохладным плещущимся фонтаном, выглянули из воды и поинтересовались у больших каменных тритонов, а что, собственно, такое стряслось.