Таким образом, мы видим, что историчность уже вошла в область языков, как уже вошла она в область живых существ. Для того чтобы помыслить эволюцию, которая не была бы лишь разверткой онтологических связей, требовалось рассечь непрерывную и гладкую поверхность естественной истории, выявить посредством прерывности видов органические структуры во всем их непосредственном разнообразии, расположить организмы по тем функциональным диспозициям, которые они должны обеспечить, и установить связь живого со всем тем, что позволяет ему существовать. Подобным же образом для того, чтобы помыслить историю языков, требовалось оторвать их от длинной хронологической непрерывности, возводившей непосредственные взаимосвязи языков к самым их первоистокам; требовалось также высвободить языки из объемлющего их общего пространства представлений. В результате этого двойного разрыва выявились разнородность грамматических систем, каждая из которых обладает своими собственными разрывами, а также законы, предсказывающие их будущие изменения, пути, предопределяющие возможности их эволюции. Тогда, и только тогда, когда история видов как временная последовательность всех возможных форм была прервана, живой организм смог обрести свою собственную историчность; точно так же и язык ощутил внутреннюю историчность лишь тогда, когда в порядке языка был прекращен анализ тех бесконечных преобразований и смешений, которые неизменно предполагались всеобщей грамматикой. Надо было рассмотреть санскрит, греческий, латинский, немецкий языки в одновременности их систем; надо было, порывая с хронологией, поместить их в «братское» время, чтобы их структуры стали прозрачными и в них свободно прочитывалась история языков. И здесь, как и всюду, пришлось покончить с установлением временных рядов, перераспределив их элементы, чтобы в результате возникла новая История, предсказывающая не только последовательность существ и их сцепление во времени, но и способы их формирования. Отныне эмпиричность — речь идет как о природных индивидах, так и о словах, посредством которых их можно именовать, — оказывается пронизана Историей во всей толще своего бытия. Начинается порядок времени.

Между языками и живыми существами существует, однако, одно большое различие. Живые существа не имеют подлинной истории, кроме истории отношений между функциями и условиями их существования. Ведь именно внутренняя структура организованных индивидов, по сути, делает возможной их историчность: последняя становится реальной историей лишь во внешнем мире, где они живут. Для того чтобы выявить эту историю с полной ясностью и описать ее в языке, требовалось, чтобы сравнительная анатомия Кювье соединила анализ среды с анализом тех условий, которые воздействуют на живой организм. Напротив, «анатомия» языка, по выражению Гримма, уже функционирует в стихии Истории; но это лишь анатомия возможных изменений: ее высказывания относятся не к реальному сосуществованию органов или же их взаимоисключенности, но и к тем или иным тенденциям их изменений. Новая грамматика имеет непосредственно диахронический характер — да она и не могла бы быть иной, поскольку ее позитивность устанавливается лишь в результате разрыва между языком и представлением. Внутренняя организация языков, принимаемые или отвергаемые ими условия собственного функционирования могут быть ныне уловлены лишь в форме слов; но сама эта форма выказывает свои внутренние закономерности, лишь будучи соотнесена с предшествующими своими состояниями, с изменениями, которые в ней происходили, с вариациями, которые остались нереализованными. Лишь оторвав язык от того, что он представляет, впервые удалось выявить его собственные законы, и это было признанием того, что уловить их можно только в истории. Как известно, чтобы отказаться от этих диахронических устремлений филологии, Соссюру пришлось восстановить соотнесенность языка и представления в своем проекте «семиологии», которая, как некогда всеобщая грамматика, определяла бы знак как связь между двумя идеями. Таким образом, одно и то же археологическое событие проявилось в естественной истории и в языке по-разному. Лишь когда признаки живых существ или грамматические правила отделились от законов анализирующего самого себя представления, стало возможным говорить об историчности жизни и языка. Однако в области биологии эта историчность должна была дополниться еще и другой историей — историей отношений индивида и среды, — ибо в каком-то смысле история жизни лежит вне историчности живого; вот почему биологическая теория эволюционизма предполагает в качестве условия своей возможности чуждую всякой эволюции биологию Кювье. Напротив, историчность языка немедленно и непосредственно обнаруживает его историю: они связаны друг с другом внутренними связями. В то время как биология XIX века все более и более приближается к внешней границе живого существа, все чаще выходя за ту телесную оболочку, дальше которой не мог идти взгляд прежнего естествоиспытателя, филология распутывает отношения между языком и внешней историей, установленные прежними грамматистами, и этим способом приходит к внутренней истории языка. И коль скоро мы улавливаем эту внутреннюю историю во всей ее объективности, она может далее служить путеводной нитью для восстановления (на благо Истории как таковой) тех событий, которые остались за пределами памяти.

5. ЯЗЫК СТАНОВИТСЯ ОБЪЕКТОМ

Легко заметить, что те четыре теоретических сегмента, которые мы только что рассмотрели (поскольку именно они образуют археологическую почву филологии), во всех пунктах соответствуют и противопоставляются тем сегментам, которые определяли всеобщую грамматику. Рассмотрим эти сегменты от четвертого к первому. Мы видим, что теория родства языков (прерывность между обширными языковыми семействами, внутренние аналогии в способе изменений) противостоит теории деривации, предполагающей непрестанное использование и непрестанное смешение языков, единообразно происходящее на основе некоего внешнего принципа и с бесконечными последствиями. Теория основы противополагается теории обозначения, поскольку основа — это некая лингвистическая индивидуальность, доступная вычленению внутри группы языков и служащая прежде всего ядром глагольных форм, тогда как корень, отбрасывая язык непосредственно к природе, к выкрику, оказывается лишь звуком, который в бесконечных своих преобразованиях служит расчленению вещей на имена. Подобно этому исследование внутренних вариаций языка противополагается теории сорасчленения представлений: она определяла слова, отделяя их друг от друга и связывая их с содержанием, которое они могли бы обозначать; сорасчленения языка были лишь наглядным анализом представления. Теперь уже слова характеризуются прежде всего своей морфологией и совокупностью изменений, которым может подвергнуться звуковая сторона каждого из них. Наконец и прежде всего, внутренний анализ языка противостоит той первичности глагола «быть», которая приписывалась ему в классическом мышлении. Глагол этот царил в языке, поскольку он был некоей первоначальной связью между словами и поскольку он обладал важной способностью утверждения; он отмечал начало языка, выражал его специфику, прочно связывал его с формами мысли. Напротив, самостоятельный анализ грамматических структур в практике с XIX века вычленяет язык, рассматривает его как автономное формирование, разрывая его связи с суждениями, атрибутивностью и утверждением. Тем самым оказывается разорванным онтологический переход между «говорить» и «думать», обеспечиваемый глаголом «быть», и язык тут же обретает самостоятельное бытие, а в этом бытии содержатся управляющие им законы.

Классический порядок языка замкнулся теперь на самом себе. Он утратил свою прозрачность и свою основную функцию в области знания. В XVII и XVIII веках язык представлял собою непосредственное и самопроизвольное развертывание представлений: именно в языке они получали свои первые признаки, разграничивали и перегруппировывали свои общие черты, устанавливали отношения тождества или принадлежности; язык был познанием, а познание с полным правом было дискурсией. Таким образом, по отношению к любому познанию язык занимал ключевое положение: лишь через его посредство можно было познавать вещи в мире. Происходило это не потому, что язык, как в эпоху Ренессанса, был частицей мира в едином онтологическом переплетении, но потому что он был первым наброском какого-то порядка в представлениях мира, потому что он был первичным и неизбежным способом представлять представления. Именно в языке образовывалось всякое обобщение: классическое познание было глубоко номиналистическим. Напротив, начиная с XIX века язык замыкается на самом себе, приобретает собственную плотность, развертывает собственную историю, собственные законы и объективность. Он стал объектом познания наряду с другими объектами — с живыми существами, с богатствами и стоимостью, с историей событий и людей. Пожалуй, в нем имеются некоторые специфические понятия, однако всякий анализ языка укоренен на том же самом уровне, что и любой другой анализ эмпирического познания. Те привилегии, которые позволяли некогда всеобщей грамматике быть одновременно также и логикой, пересекаясь с нею, оказались ныне отменными. Познать язык уже не означает теперь приблизиться к познанию как таковому; это означает лишь применить общие методы знания в особой предметной области.