Я развернулся и увидел, что Тимоти (второкурсник, обычно игравший мятежного слугу Корнуолла) уже вскочил с зеленым лицом и ролью в руке.
– Черт, прости, – сказал я. – Тим, давай его сюда.
– Слава богу, – сказал он. – Слава сраному богу, я пытался выучить твой текст…
– Извини, тут кое-что случилось…
Я быстро надевал то, что он сбрасывал, борясь с сапогами, перевязью, мундиром. Гул зрительного зала, потрескивавший в динамике у нас над головой, зашуршал и стих. Из зала донесся тихий вздох, и я понял, что дали свет на небесный дворец Лира.
Кент: Я думал, королю герцог Олбени больше по сердцу, чем Корнуолл.
Глостер: Так нам всегда казалось; но теперь, при разделе королевства, не понять, какого из герцогов он ценит выше, потому что равенство столь выверено, что любопытству никак не выбрать из отведенных им частей.
Кент: Ведь это ваш сын, милорд?
Я взглянул на Александра, который стоял на коленях, шнуруя мои сапоги, пока я возился с пуговицами жилета.
– Джеймс уже на сцене? – спросил я.
– Надо полагать. – Он так сильно дернул шнурки, что я едва не потерял равновесие. – Стой смирно, чтоб тебя.
– А Мередит? – Я потянулся за галстуком.
– Полагаю, в кулисе.
– Значит, она здесь, – сказал я.
Он поднялся и принялся вдевать мой ремень в шлевки.
– А где ей быть?
– Не знаю. – Пальцы меня не слушались, тряслись, не в силах завязать знакомый узел. – Прошлой ночью ее не было.
– Потом будешь об этом переживать. Сейчас не время.
Он слишком туго застегнул мне ремень, сгреб со стола мои перчатки. Я взглянул в зеркало. Волосы мои были дико взлохмачены, на щеках блестел пот.
– Жутко выглядишь, – сказал Александр. – Заболел?
– Как будто болен от работы мыслей[73], – произнес я, не сумев удержаться.
– Оливер, какого…
– Не обращай внимания, – сказал я. – Мне пора.
Я выскользнул в переход, прежде чем он успел что-то сказать. Дверь тяжело закрылась за мной, и я остановился, держась за ручку, вынужденный постоять неподвижно из-за чудовищной сосредоточенности, требовавшейся – в то мгновение – просто для того, чтобы дышать. Я закрыл глаза, освободив мозг от всего, кроме вдоха-выдоха, пока меня не вернула к жизни последняя строчка первой сцены. Голос Мередит, низкий и решительный:
– Нам надо что-то делать.
Я направился в кулисы.
Спотыкаясь, я шел вдоль декорации в немилосердной тьме за сценой, пока мои глаза не привыкли к холодноватому свету рабочей лампы в суфлерском углу. Помреж заметил меня и зашипел в гарнитуру:
– Рубка? У нас тут живой Эдгар. Нет, оригинал. Вид потрепанный, но одет и к выходу готов.
Он прикрыл микрофон ладонью, пробормотал:
– Друг, Гвендолин тебе яйца оторвет, – и вернулся к наблюдению за сценой.
Я на мгновение задумался, что бы он сказал, поведай я ему, что Гвендолин меня сейчас волнует меньше всего.
На сцене Джеймс склонил голову в сыновнем почтении.
Глостер: Лучшее наше время в прошлом. Интриги, предательство, лживость и череда гибельных бед не дадут нам покоя до могилы. Отыщи этого злодея, Эдмунд…
Рот Джеймса дернулся, и я вспомнил, что он твердил прошлой ночью и как мне было не по себе. Глостер закончил речь и пошел по усыпанному звездами полу в противоположную кулису.
– Вот, – произнес Джеймс, когда он скрылся, – вот изумительная дурость нашего мира, когда удача от нас отвернется, – часто из-за того, что ведем себя неумеренно, – мы виним в наших бедах солнце, луну и звезды… словно мы злодеи по необходимости; дураки по принуждению небес; плуты, воры и предатели по воле господствующих сфер; пьяницы, лгуны и прелюбодеи по принужденному повиновению планетарным влияниям; и все зло в нас от божественного промысла!
Он взглянул в небо, сжал кулак и погрозил звездам. На его губах расцвел смех, зазвеневший у меня в ушах смело и бессовестно.
– Прелестное оправдание для потаскуна – возложить ответственность за свою козлиную повадку на звезды! – Он поднял палец, ткнул в одно из сотен созвездий и заговорил задумчивее: – Отец сопрягся с моей матушкой под Хвостом Дракона, а уродился я под Большой Медведицей, вследствие чего груб и похотлив. – Он снова рассмеялся, но теперь смех прозвучал горько. – Я стал бы тем, кто есть, мерцай над моим ублюдством целомудреннейшая звезда небесного свода. Эдгар…
Он помедлил, но было причиной того сомнение, что я выйду, или его тяготило что-то большее, я не знал. Я осторожными шагами ступил в наш звездный мир.
– Что скажешь, брат Эдмунд? – спросил я второй раз за восемнадцать часов. – О чем ты так серьезно размышляешь?
Шаг за шагом мы гладко прошли тот же разговор, что поломали прошлой ночью. Вместо лица у Джеймса была маска. Он подавал текст ровно, как всегда, не замечая неверия, испуга и ярости, грозивших разорвать меня пополам всякий раз, как я на него смотрел. Когда я произнес:
– Злодей какой-то мне чинит обиды! – Мои слова прозвучали жестко и весомо.
– Боюсь того же, – медленно выговорил он, но потом соскользнул в прежнюю шелковистую протяжность.
Я забыл мизансцену и стоял неподвижно, отвечая без выражения, на автомате.
Когда он снова договорил, я резко произнес:
– Мне скоро ждать вестей?
– Я в этом деле ваш слуга, – ответил он.
Пришел мой черед уйти со сцены, но я остался. Я ждал, ждал так долго, что ему пришлось взглянуть сквозь Эдгара и увидеть вместо него меня. В его глазах мелькнуло узнавание и вместе с ним искра страха. Я развернулся, чтобы уйти, и, двигаясь в кулису, услышал, как он снова заговорил, немного слабее.
Джеймс:
Его бахвальство внезапно прозвучало фальшиво. Он знал, что я знаю. Этого пока было достаточно. Представление побредет дальше.
Сцена 5

Сцен десять я впустую просидел в гримерке, дожидаясь, когда туда явится Джеймс. Он не приходил, но у меня хватило ума не пойти искать его в кулисах. Противостояние, которое нас неизбежно ожидало, нельзя было загнать в проулки и проходы за сценой. В антракте у меня были все шансы поймать его, пока он не улизнул. Когда последняя сцена третьего акта близилась к жестокой развязке, я встал и накинул пиджак на голое тело. В лохмотьях безумца я чувствовал себя обнаженным и уязвимым.
За задником было пусто, горел тусклый, осенне-желтый свет. Я шел к черному ходу, когда в другом конце коридора появилась Мередит. Я не видел ее весь вечер и на мгновение застыл. Она походила на греческую царевну – окутанная бледно-голубым шифоном и кисеей, с золотым обручем на лбу, со свободно падавшими на спину кудрями. Я повернулся и пошел прямо на нее, не зная, когда снова застану ее одну и что может принести с собой остаток вечера. Звук моих шагов заставил ее поднять голову, и на ее лице мелькнуло удивление, прежде чем я поймал ее и поцеловал – так крепко, как только посмел.
– Это за что? – спросила она, когда я отстранился.
Она знала, что хороша. Я мог ей этого не говорить.
– Слушай, ты меня до смерти пугаешь, – сказал я, вцепившись в ткань ее платья, чтобы удержать ее поближе.
– Что?
– Не знаю, как будто я смотрю на тебя, и внезапно в сонетах появляется смысл. По крайней мере, в хороших.
Каких бы слов ни ждали от меня она и я сам, это явно были не они. Она покраснела, а во мне ненадолго забилась радость – невероятная, необъяснимая, учитывая все обстоятельства этого вечера. Но потом она погасла, как пламя свечи, задутое сомнением и сгинувшее.