Таким образом, противоположным полюсом творчества должен быть тот, где семантическая бездна слова вообще не подвергается никакому ограничению. Близким к этому противоположному полюсу всегда было и остается искусство, подлинным материалом и подлинным инструментарием которого в конечном счете оказывается ничто иное, как чувство.

Формируемое именно тем, что всегда остается за рамками любой дефиниции, как, впрочем, и за пределами сиюминутного контекста, в который вплетается рождаемый вдохновением знак, именно чувство становится также и его единственным результатом. Но этот результат не сводится к простому обогащению наших эмоций каким-то новым оттенком, что порождается откровением, приходящим к художнику. Нет, творческий процесс никогда не завершается строительством храма, написанием Мадонны, или ваянием Пьеты. Все эти материализованные итоги вдохновения – лишь начальный импульс уходящего куда-то в бесконечность глобального процесса и не более того. Впервые открывшееся художнику никогда не умирает в нем и с ним, но отзывается катарсисом нескончаемой череды последующих поколений. Посредник и предстатель, он оказывается именно тем неосязаемым инструментом, с помощью которого Создатель незримо лепит самую душу человека. Ведь душа целого народа в конечном счете формируется именно тем, что когда-то потрясло художника.

Лишь вослед этому потрясению приходит "инженер, теолог, физик, логик".

Так, именно художники, поэты, драматурги, совесть Франции, люди, повинующиеся не велению рассудка, но голосу сердца, впервые зародили в ней – уже не пасторальную – глубокую ностальгию по тому не сотрясаемому никакими бутафорскими бурями и вожделениями "великих" тихому и уютному миру, которым все века дышало третье сословие. Лишь потом, вслед за ними, придут Вольтеры и Руссо, делом которых будет переплавить неизречимое и отлить его в безупречные формы строгой философской силлогистики. (Правда, за этими последуют уже не только романтики социальной гармонии, но и духовные отцы революционных трибуналов, и не желающие стеснять свои идолы даже ими свирепые "друзья народа"…)

Поэтому, раз начавшись, творческий акт не умирает уже никогда. Конец ему может положить только немедленное сожжение рукописи самим автором, но ведь и рукописи, как известно, – не горят…

Один из основных тезисов, отстаиваемых здесь, заключается в том, что с окончательным становлением нового биологического вида Homo sapiens эволюция человека вовсе не прекращается. Просто она принимает иные, ранее неведомые живой природе, формы. Только теперь это уже не постепенное ненаправленное видоизменение каких-то материальных структур или выполняемых ими функций, но созидание того неосязаемого начала, что на протяжении многих столетий именовалось душой. То есть формирование того, что, в принципе противостоит всему материальному и уравновешивает его.

А это значит, что и история человеческого рода – это не совсем то, что живописуют нам хроники каких-то материальных свершений. Не проникновение в тайные глубины вещества, не пространственная экспансия человеческой практики составляют суть нашего бытия в этом мире. Ничто вещественное в истекшей истории не может стать ее символом – ни расщепление ядра, ни дерзновенный порыв человека к звездам. И только нетленная наша душа была и остается тем единственным, что, собственно, и делает человека действительным венцом всего Творения. Вся история нашей цивилизации – это запечатлеваемая в летописях культуры история становления именно ее предикатов. И лишь потом – хронологическая последовательность тех вещественных отпечатков, которые оставляются ею на сугубо материальной плоскости нашего (никоим образом не сводимого к одной только ей) мира.

8. ГОМЕОСТАЗ КУЛЬТУРЫ

8.1. Охранительная функция слова

Нельзя утверждать, что творчество, тяготеющее к одному полюсу, несет человеку только вред, на другом же махровым цветом цветет одно только благо. Замена выгребной ямы ватерклозетом спасла не один миллион жизней. Вечный же сон человека о царствии небесном на земле сгубил их никак не меньше, чем все вместе взятые оспы, чумы и холеры. Напротив: можно, наверное, утверждать, что единственным импульсом к творчеству является порыв человека к добру. (Разумеется, если речь не идет о психической патологии.) Горько говорить, но нетерпимость всех этих Торквемад и Савонарол, Макиавелли и Маратов, Лениных и Полпотов, по-видимому, и в самом деле было продиктована искренней болью за соплеменников, пламенной страстью спасти несчастное и заблудшее человечество.

Иешуа предается мучительной и позорной казни. Но Мастер не обвиняет предавшего его на смерть игемона, ибо и Понтий Пилат стоит перед страшным для любого человека выбором: ведь не отдать одного – значило бы обречь на смерть и муки многих. Не обвиняют его и сами евангелисты. У Иоанна, же есть и вот это: "Тогда первосвященники и фарисеи собрали совет и говорили: что нам делать? Этот Человек много чудес творит; если оставим Его так, то все уверуют в Него, – и придут римляне и овладеют и местом нашим и народом. Один же из них, некто Каиафа, будучи на тот год первосвященником, сказал им: вы ничего не знаете, и не подумаете что лучше нам, чтобы один человек умер за людей, нежели чтобы весь народ погиб".

Заметим: это очень важное место. В выделяющемся из общего ряда благовествовании, им маркируется та незримая черта, что оделяет новую, тяготеющую к системности и доказательности, греко-римскую культуру от чуждой едва ли не всему поддающемуся формализации древней культуры Востока. Иудеи, авторы синоптических Евангелий обращаются, как кажется, лишь к своим соплеменникам; а это общение, с точки зрения европейца, часто не требует никакой аргументации даже для основополагающих выводов. Иоанну же тесны границы замкнутой исключительно на себя маленькой иудейской общины, его мир – это вся Империя. Дух Нагорной проповеди исключает всякую мысль об отмщении за принесенное зло. Но если для тех, кого персонифицируют Марк, Матфей, и Лука, реченное Иисусом несет в себе все тайны бытия, а потому и не нуждается ни в каких формальных обоснованиях, то обращение к замешенному на жестком рационализме менталитету Рима требует воздвижения каких-то строгих доказательных конструкций.

Так что и тем мировым злодеем, который двадцать столетий назад понудил римскую власть к распятию нашего Спасителя (церковная власть не имела права светского суда, но в вечно беременной бунтом Иудее и римская администрация не в силах была противостать настояниям церковных иерархов), двигали вполне человеколюбивые и (во всяком случае европейцу) многое объясняющие мотивы. Поэтому неудивительно, что и жертвенные (куда там "гека"!) мегатомбы – это, как ни печально, тоже итог порыва к какому-то идеалу добра и справедливости.

Да, изначально слово может быть продиктовано только одним, и мы уже могли видеть, что именно самосохранение оказывается основным принципом организации информационного обмена еще задолго до появления того вида, которым подводится итог чисто биологической эволюции. Но – извечный крест человека – оно обязано облечься в материальную форму. Повторюсь: только Слово Создателя обладает силой прямого действия – слово человека должно или замкнуться делом, или принять форму знака. Но вот здесь-то и начинаются все те испытания и искусы, через которые в долгом своем восхождении к тому, тайный смысл чего не ясен и по сию пору, должен пройти человек.

Материальное взаимодействует с материальным по каким-то своим – физическим, химическим, биологическим законам; ведь только в конце этого пути им предстоит подчиниться законам духа. Но этого конца не видно и сегодня. Поэтому до сих по даже инъекция спасительной вакцины всегда отзывается болью. Меж тем извне обрушивающаяся боль включает какие-то свои рефлекторные цепи – и вот только что ликовавший по случаю избавления от рабства Израиль начинает роптать при первом же испытании, которое несет ему свобода, еще в воскресенье поющий и плачущий от счастья народ в пятницу захлебывается от ненависти и злобы и требует распять Спасителя, еще вечером готовый отдать свою жизнь за Учителя, Петр за ночь трижды отрекается от Него…