К великому счастью, мадемуазель Арбэн не дожидалась моих ответов и тут же задавала новые вопросы, перескакивая от пустяков к важным вещам. Слово «рынок» показалось ей подозрительным и, без сомнения, вызвало перед ее дальнозоркими глазами образ цыганского племени, торгующего вразнос плетеными корзинами. Но когда тот же дальнозоркий глаз разглядел в моем новеньком профсоюзном билете, отдаленном от тетиного лица на расстояние вытянутой руки, слово «коммерсант», напечатанное заглавными буквами, а также № 7848 парижской секции Национальной федерации профсоюзов коммерсантов, веки трижды моргнули в знак уважения к моей особе. Куда больше я испугался (и Моника тоже, я сразу это заметил), когда мадемуазель Катрин Арбэн вежливо осведомилась о здоровье мсье и мадам Резо и спросила, как они относятся к моему новому положению. Кое-как мне удалось выпутаться — я сокрушенно сообщил ей подробности о плачевном состоянии их здоровья, и старая дева от всего сердца пожалела меня за то, что бесценная жизнь моих бесценных родителей находится в опасности, от души пожелала, чтобы совершилось чудо, и пустилась в рассуждения о болезни печени, которая и ее не пощадила, а также о болезни мочевого пузыря, которая поразила ее лучшую подругу и соседку, да так жестоко, что бедняжка, простите на слове, может мочиться только с помощью катетера. Наконец от разговорчиков и сплетен она властно повернула к цели моего приезда, подморгнув в сторону Моники, застывшей как статуя в своем молчании, и проворковала:

— Надеюсь, вы приехали просить у меня ее руки?

Я подтвердил эти слова движением подбородка.

…Если говорить откровенно, вовсе не это было целью моего визита. Я приехал даже не затем, чтобы сообщить Монике добрую весть о моем новом коммерческом поприще. Внезапный отъезд Поль — назавтра после ее дара выбил меня из колеи. В течение девяти дней, хотя все мое время поглощали различные хлопоты, формальности, покупка товара и первые мои шаги на пригородных рынках, я не мог свыкнуться со своим одиночеством. Мне необходимо было видеть Монику или видеть себя возле нее. Да, какая уж тут гордость! Я — и вдруг страдаю от одиночества! Скандал, да и только! Неужели же я разучился довольствоваться самим собой? Куда девалась моя юношеская жизнерадостность, не боящаяся одиночества? Напрасно я твердил себе, что целостность присуща только детству, ибо оно все воспринимает поверхностно и не углубляется в противоречия, напрасно говорил себе, что эти противоречия формируют человека и что постоянство характера полнее всего выражается подчас в самой непоследовательности поведения, — все эти доводы не прибавляли мне силы. А может быть, не так уж преувеличивали мои пятнадцать лет, провозглашавшие: «Любить — это значит отречься от себя самого»? И не пора ли согласиться, отрекшись от своей юности, что сила Хватай-Глотая была лишь отражением силы его матери, отталкиванием от нее, лишь индуктированным током? «Ты только посмотри на бобину! — хихикнул знакомый демон. — Ты просто ищешь себе нового индуктора, вернее, индукторшу, хочешь питаться новой силой, которая, по сути, то же, что прежняя, но с обратным знаком. Да, в каком-то смысле ты сейчас попросил руки Моники: ведь ребенку надо держаться за чью-то руку, чтобы перейти улицу».

* * *

Последний порыв ХГ (ХГ — сокращение от Хватай-Глотай, последнее изобретение, чтобы насолить самому себе). Мне было очень грустно, и моя гордыня тут же воспользовалась этим обстоятельством, ибо моя гордыня подымает любую неприятность на щит, мобилизует все силы. Впрочем, к ней отчасти примешивалась еще и тоска излечившегося наркомана по своему зелью, демобилизованного солдата по жаркой опасности боя, преуспевшего человека по своим былым трудностям. Если весьма сомнительна мысль, что нельзя делать хорошую литературу из хороших чувств, то не вызывает сомнений, что хорошие чувства кажутся безвкусными тому, кто привык культивировать иные. Существо этого спора можно свести к двум глаголам с одним корнем: нас влечет лучшее, а увлекает худшее.

Тем временем мадемуазель Арбэн все говорила и говорила, терпеливо, на манер кролика, перемалывая передними зубами каждое слово. Не потеряв своей вечной привычки не слушать, что мне говорят, я и не заметил, когда она успела дать свое согласие. Я вынырнул из бездны своих размышлений лишь затем, чтобы уловить:

— На вашей свадьбе не будет много народу.

«Бракосочетании», — поправил я про себя, снова погружаясь в свои мысли. «Свадьба» звучит плебейски. И тут же внутренний голос шепнул мне: «Это верно — ты совершаешь мезальянс, ты опускаешься». Но немедленно последовал ответ: «Я подыму ее до себя». Но вот вмешался третий голос, который с недавних пор решал все мои контроверзы: «Вы встретитесь на полпути».

* * *

Мы встретились этим же вечером у грядки с тыквой, в глубине огорода. Через выломанную в заборе доску виднелось несколько арпанов виноградника, а за ними на многие километры тянулись поля Шампани, так непохожие на наши кранские чащи. На огромной шахматной доске полей торчало всего несколько деревьев, как шахматные фигуры в конце партии. Дюжина грязных овец с блеянием трусили на смежных выгонах. Оба мы держались отлично. Ни рука в руке, ни минорных излияний, ни бесконечных воспоминаний, ни томности. А главное, без лапания вопреки нашей национальной традиции, или без petting[8] вопреки традиции американской; существует два вида чистоты: белая и черная — та, что щадит, и та, что откровенно идет напролом. Ненавижу лженевинность, втихомолку маневрирующую дверной задвижкой. Повторяю, держались мы отлично, молодцом. Ничуть не натянуто, не глупо, не слащаво, не недоверчиво, а главное, не цеплялись за полы декорума. Лишь чуть-чуть нетерпеливо. И чуть-чуть кичились собой, как гимнасты, которые проходят по грязным предместьям, молодые, жизнерадостные, все в белом. И, как они, чуть скованные заботой о гармонии, о чистоте жестов. Словом, почти простые. ХГ не горланил, ХГ впитывал молоко Геркулеса, свою новую силу.

— Жан, — вдруг сказала Моника, — я хочу вам задать один вопрос.

— Слушаю.

Я уже представлял себе, что это за вопрос! Нам было так хорошо. Так для чего же впадать в благоговение, в «поэму из двух слов», в сентиментальность?

— Вы подумали, что у нас могут быть дети?

— Надеюсь, что будут.

* * *

Неожиданный вопрос. Неожиданный, чисто инстинктивный ответ. Конечно, Моника могла бы и должна была сказать: «Вы хотите иметь детей?» Я вовсе не собирался иметь детей, просто чтобы не отстать от традиции, от установленного порядка, а потому что… И в самом деле — почему? Давайте получше разберемся в этом вопросе. Потому, что я не люблю плутовать: ни до, ни после. Потому что мне вовсе не улыбается оставаться в роли потомка и не стать предком. Потому что (забежим вперед) мне казалось любопытным и интересным проделать этот опыт. Потому, наконец (вот оно, самое существенное), что я смогу увидеть лицо, которое мне было заказано видеть…

— Счастливые дети — это же реванш!

Вот этого, черт побери, не следовало говорить, Моника.

24

Снова пришла зима: первая, которая обернулась для меня весенней прелестью. Вот уже четыре месяца, как мы были помолвлены полуофициально; вот уже две недели, как помолвлены официально в силу извещения, ломавшего все традиции: «Моника Арбэн и Жан Резо имеют удовольствие сообщить вам» и так далее. «Удовольствие», даже не «честь»! Правда и то, что нашей честью было наше счастье. Разумеется, я ни от кого не получил традиционных поздравлений. Вообще никаких не получил, кроме открытки от Фреда со штемпелем «Дакар»: «Браво! Значит, продавая на рынке товар, ты нашел себе носок по ноге!» Я вообще не обратил бы внимания на эту стрелу, вполне достойную матроса по кличке Рохля, если бы содержавшийся в открытке намек не просветил меня насчет того, что наша семья по-прежнему находится в курсе моих дел и поступков, вернее, не вполне: я теперь был уже скорее журналистом, чем торговцем. Хотя я действительно продавал носки, гольфы и чулки на всех рынках, даже на тех, которые не удостоились чести фигурировать в справочнике Лагюра, я по-прежнему вел хронику, начал печатать небольшие новеллы в еженедельных второстепенных журналах и статьи в кое-каких не совсем благомыслящих газетах. А полутайком я работал на одного утомленного мэтра, который снисходительно ставил свою подпись под моими произведениями и выплачивал мне четверть своих гонораров. И уже совсем тайком я послал серию сказок в одно издательство, которое в ту пору объединило в своих руках детскую литературу. (Бедные крошки! Стоит ли признаваться, что я писал свои сказки с неизъяснимым чувством удовлетворения? Ведь только вы одни умеете так прелестно сочетать глупый восторг и веру в торжество справедливости.) Отчалив подальше от улицы Галанд, я снял квартиру в XIII округе и кое-как ее обставил (покупка в кредит, нет уж увольте! Вещь, как и женщина, должна принадлежать вам сразу. Покупка в рассрочку годится лишь тому, кто умеет любить в рассрочку). Для моего устройства более чем хватило стола и четырех стульев, кушетки и шкафа, буфета и двух табуреток — из того превосходного белого дерева, которое поглощает литрами политуру и в результате становится пегим: один кусок черновато-серый, соседний — желтый, чуть подальше — светло-кофейный. У нас еще хватит времени после свадьбы, назначенной наконец-то на середину января, сравнивать достоинства ореховой мебели, которая вечно расклеивается, палисандрового дерева, покрывающегося трещинками, с мебелью в деревенском стиле, в котором нет ничего деревенского. Мы могли бы пожениться чуть раньше, но отец Моники, почтово-телеграфное ведомство и нотариус дружно объединились против нас, и нам пришлось ждать мадагаскарского согласия. Лично я горько сожалел о недавней отмене требований на разрешение брака, именуемых «актами уважения»: с каким удовольствием я выразил бы этим способом уважение мсье и мадам Резо.

вернуться

8

Заигрывание (англ.).