– Не могу не согласиться, – кивнул Эбботт, – Евреи и иностранцы. А платим за всех мы. Можете ещё добавить черных. Кстати, о чёрных, много у вас проблем с Его Милостью?

– У меня никогда и ни с кем не бывает проблем, – с достоинством ответствовал Осборн.

Эбботт заказал ему ещё водки и тоника и попытался вернуть разговор в нужное русло, но не преуспел.

Осборн оказался столь же замкнутым и молчаливым, каким и выглядел. Потом он сказал, что должен возвращаться, ещё раз улыбнулся Эбботту и вышел, вчистую игнорируя Котиадиса, к которому Эбботт и подсел.

– Это не был личный разговор, – объяснил он, – Никогда не встречал его прежде. Просто застольная беседа.

– Держу пари, что платили вы, – сказал Котиадис, – он скуп, как дерьмо кошачье.

– Позвольте угостить вас, – предложил Эбботт.

Котиадис предпочитал биттер. Эбботт рассказал ему ту же историю, что и Осборну. Котиадис предложил попробовать в «Савойе», где, как он слышал, как раз набирают ночную смену. Это был сердечный дружелюбный паренёк и он без утайки рассказывал о своём доме на Кипре, о работе под чёртовым Осборном, об отеле и его знаменитых посетителях, включая, конечно, Нджалу и табуны его девиц.

Больше всего нравилась Нджале Дорис, высокая улыбчивая брюнетка, проводившая большую часть времени в барах на Брюэр-стрит.

– И что он в ней нашёл?

Котиадис пожал плечами.

– Может, что она готова в любое время суток – в два, три, четыре утра. Учтите, он мот. А Дорис никогда не откажется подзаработать.

– А кто откажется?

Рано утром министр покинул свой офис и поехал в больницу Ройял-Мэрсден, где, в палате, полной цветов, умирала от рака его жена. Следующим пунктом назначения намечалась квартира на Фалхэм-роуд.

Он присел у кровати, стараясь подыскать слова и не смотреть на умирающую. Истощённая, оглушённая наркотиками, свинцово-серое лицо. Глаза – запавшие, потянутые поволокой смерти. Волосы – когда-то сияющие, чёрные, её краса и гордость – поседели и спутались.

Её звали Роза. (Щёки, как розы, губы – цветок. Да, так оно и было. Давным-давно). Ему внезапно стали вспоминаться эпизоды их прошлого, накатило острое щемящее сожаление. Он всхлипнул, высморкался и попытался вести себя по-мужски. Когда-то он любил её, пусть любовь эта в изрядной степени и объяснялась деньгами её отца (она была единственным ребёнком). Честно говоря, в то время он даже не отдавал себе отчёта, как тесно связаны его любовь и её деньги. Обычный человеческий самообман.

В постели она была не очень, и он развлекался с другими женщинами. Всегда, впрочем, заботясь, чтобы она не узнала(и не только из-за денег). Иногда (взгляд, оброненное слово) он спрашивал себя, знает ли она? Догадывается? Ответа он не знал, да и не хотел знать. И увиливал от него со всей гибкостью, доведённой до совершенства годами в Палате Общин.

Теперь он сидел у неё в палате, полной цветов и было ему не по себе. От воспоминаний и от тяжёлого разговора.

Он спросил, как она себя чувствует, она ответила, что всё ещё страдает от несварения. Разумеется, несварение было не при чём, но перед лицом смерти люди предпочитают ничего не значащие эвфемизмы. Из страха, или чтобы сохранить лицо.

– Как был день?

– Обычно. Загружен очень. Встречи, собрания…ну ты знаешь.

Сказав это, он вспомнил, что у него ожидается другая встреча. Посмотрел на часы. Пора было уходить. Встал, коснулся губами её влажного лба и вышел.

В коридоре он встретил её доктора. Задал обычный вопрос и получил ответ: «Теперь – в любой момент. Несколько дней. Неделя. Возможно даже завтра».

Он торопливо покинул больницу, а спустя ещё несколько минут уже взбегал по лестницам дома на Фалхэм-роуд и нетерпеливо звонил в дверь.

– Кто там?

– Я. Кто, чёрт побери, это ещё может быть?

– Мне нужно знать точно, – ответила она, открывая, – Я в ванну собиралась.

Изо всей одежды на имелась была только пара чулков.

– Бог ты мой, – выдохнул он, поспешно захлопывая за собой дверь.

– Как был день?

– Не спрашивай.

Она замерла, удивлённо глядя на него. Она была обнажённой, здоровой, красивой и юной. Этот аромат юности особенно возбуждал его.

– С тобой всё нормально?

– Давай, – он уже завладел её рукой и теперь тащил в спальню.

– Торопишься, да?

– Ты тоже поторопишься, поживи с моё.

– С твоё? В смысле? Я знала парней и младше, которые…

– Помолчи, хорошо? Речи – не твоё сильное место.

* * *

Одиночка – последнее убежище негодяя. Или нет, это про патриотизм.

Он хихикнул. Его мысли блуждали, выделывая причудливые виражи и пируэты. Время от времени начинались галлюцинации, перемежавшиеся с кошмарами. От жажды отёк язык. Быть может, ему суждено сойти с ума здесь, в душном сумраке кирпичного карцера-духовки – с земляным полом, деревянной скамейкой и крошечным зарешеченным окошком под потолком.

В сумраке возникали лица. Первая девушка, которую он поцеловал. Кельтская бледность, серьёзные глаза. И поцелуй – романтичный, страстный – в вечерней тишине, нарушаемой только шумом реки. Ему было двеннадцать и он думал, что умрёт от любви.

Круглое лицо учителя латинского, тихий голос… Эбботт помнил, он хотел рассказать им нечто, пронесённое через две тысячи лет. Слова другие, чувства те же… Odi et amo (голос его собственный – чистый, мальчишеский). Я люблю её и я её ненавижу. Quare id faciam fortasse requiris? Почему, спросите вы? Nescio. Не знаю. Sed fieri sentio. Но я чувствую, что это так. Et excrucior. И страдаю.

Больно. Больно. Господи, больно-то как… Слёзы, горячие слёзы прожигали себе путь по мокрому от пота лицу. Слёзы гнева. Не против Нджалы. Против Департамента и всей системы, которая использовала его, выбросила и оставила гнить на обочине мира. Потому что индивидуум – ничто.

В душном сумраке карцера этот гнев питал сам себя, разгорался, превращаясь в тёмное пламя.

И поддерживал его.

И ещё одно знание давало силы, подобно источнику живой воды. Знание, что, в конечном счёте, его провал не имеет значения. Департамент не отступает. Пошлют других. Если понадобится – третьих. Четвёртых. Пятых. Пока кто-то не достигнет цели. Нджала должен умереть. Это приказ. Он помечен для смерти.

Приятная мысль, прекрасная мысль, волшебный талисман, дававший силы переносить пытки, унижения, накатывавшую слабость, когда он просил пощады и рыдал, как ребёнок. Даже в самые тяжёлые часы, в тёмном пекле кирпичной душегубки, сплёвывая кровь потрескавшимися разбитыми губами, он находил в ней силы. Она была – как музыка. Как победный марш, поднимающий в безнадёжную атаку.

А потом, на самом обычном допросе, после обычных избиений, следователь предъявил Эбботту британскую газету (с эффектностью фокусника-дилетанта). Первую полосу занимала фотография Нджалы и королевы. Королева пожимала сукину сыну руку. Улыбаясь ему.

Вот так. Нджала теперь наш друг. Наш маленький дружок. Как вам это нравится?

А следователь улыбался и говорил, что, быть может, бить его больше не будут. И тогда Эбботт захохотал, закинув назад голову.

И хохот этот был страшнее его гнева.

9.

Джоан Эбботт вышла из офиса в пять часов и немедленно обратила внимание на припаркованную рядом машину. Собственно, привлекает внимание всякий, паркующийся в Верхнем Холборне в час пик.

А ещё у этого всякого бывают персональные позывные, подумала она. А занимается он тем, что служит и защищает. Джоан разглядывала большого, тяжеловесного мужчину, облокотившегося на машину. Он выпрямился, подошёл и она обнаружила прямо перед собой пару глаз, выразительностью смахивающих на оцинкованное кровельное железо. В какой-то момент ей показалось, что они читают её невысказанные мысли.

– Миссис Эбботт?

– Да?

– Старший суперинтендант Шеппард, спецотдел, – он показал удостоверение, но она была слишком взволнована, чтобы присматриваться.