Поняв смятение сестры, я решительно проговорил:

— Филипп Михайлович, разве вы не узнали нас? Вы же на маяке жили у нас целое лето, ещё мне лоцию подарили.

— Чёрт побери, а ведь это Янька! Ребята мои дорогие! — В восторге он сгрёб нас обоих в объятия. — Конечно, помню! Я все собирался написать вам, да уж очень туговат на письма. Родному дяде по четыре года не соберусь написать. О чёрт, ох! Видишь, какая оказия… Неудачно приземлились. Что-то с мотором произошло. — Он посмотрел на Лизу — А мне помнится, была девчонка…

— Вы переночуете у нас? — волнуясь и захлёбываясь, спросил я.

— На маяке? Разве мы недалеко от старого маяка? Нам нужно метеостанцию. Турышева Ивана Владимировича знаешь?

— Ещё бы! Он в Москве, не сегодня-завтра вернётся. Я и зову вас на метеостанцию: мы там работаем.

— Да? Голова трещит — ударился обо что-то.

— До посёлка далеко. Всё равно ведь вам надо где-то ночевать. Иван Владимирович скоро вернётся, — бормотал я, больше всего на свете боясь, что Мальшет куда-то уйдёт, исчезнет. — И телефон у нас есть… если нужно переговорить…

Верно, в моём дрожащем голосе слышалась такая мольба, что Филипп был тронут. — Спасибо, ребята. Пошли к вам… — Он отвернулся и с минуту молча постоял у самолёта, как бы прощаясь.

— Ну что ж, поработали на нём… — вздохнул Мальшет, — вот и всё. Пойдём, Глеб?

Лётчик, сидевший на земле, чуть шевельнулся. Филипп подошёл к нему.

— Ты не контужен?

— Я уже сказал, что нет! — недовольно буркнул тот, кого он назвал Глебом, и медленно поднялся на ноги.

— Мы переночуем у этих ребят, а утром…

— Чёрт бы побрал это утро… Начнутся теперь всякие неприятности. Впрочем, это неважно.

Мальшет сунул нам в руки какие-то свёртки, папки, и мы пошли через дюны. Он несколько раз оглянулся на самолёт, оставленный в песках, его товарищ даже не повернул головы.

— Жаль самолёт, — вздохнул Мальшет, — но работу мы успели закончить. Расшифровку можно провести с катера. Хорошая это штука — аэрологическая съёмка. Собраны очень ценные данные… Ты говоришь, что Турышев будет завтра? — обратился он ко мне. — Мне нужно его видеть…

Я кивнул головой. Я был счастлив. И всё же… Как зубная боль, тревожила меня мысль, что Мальшет забыл нас. Лизу он явно принимал за мальчишку, а ведь светила луна. Меня ещё помнил — назвал же он меня Янькой, как тогда, а Лизу совсем забыл. Я знал, что сестре сейчас очень горько. Для неё было бы унизительным, если бы я стал напоминать ему о ней. Вот почему я не разъяснил Мальшету его ошибку.

— Да ты не расстраивайся, — успокаивал Филипп лётчика, — составят завтра акт: авария по вине материальной части. Верно, дефект был в моторе. И чего ты так растерялся, дружище? Наверное, можно было сохранить самолёт? Ну, как говорится, бог с ним. Хорошо, сами-то целы. Хоть с изрядным плюхом, но сели.

Лётчик несколько раз глубоко вздохнул всей грудью, наслаждаясь ощущением здоровья и жизни, и ничего не ответил. Замолчал и Филипп. Луна поднялась выше…

Как чётко проступили холмы на горизонте, ажурный шар на крыше метеостанции, серебряная дорожка на тёмном притихшем море, освещаемый буй на оконечности рифа. Вдали мигал новый маяк, обычно не видный отсюда, — хорошая сегодня была видимость.

— Так и знал, что сегодня будет неприятность, — нервно бросил на ходу Глеб, — с самого начала рейса был в напряжённом состоянии. А тут тебе ещё понадобился этот метеоролог…

— Как же знал? — переспросил Мальшет.

— Пьяным себя во сне видел.

— Ну, это уж, брат, чепуха!

— Иногда сбывается. Если отчислят, просто не переживу. У меня ведь это вторая авария.

— Не отчислят. Папаша твой всегда сумеет нажать где надо, — резко возразил Филипп. — Ты лучше сам поразмысли, отчего попадаешь во вторую аварию, и сделай соответствующие выводы.

— Выводы? Какие? — почти крикнул Глеб. — Я лётчик по призванию. Мне было десять лет, когда я уже видел себя за штурвалом самолёта. Мечтал стать Героем Советского Союза. Конечно, был глуп тогда, не в звании дело. Мне просто отчаянно не везёт. Разве моя вина, что мотор сдал?. Это с любым лётчиком может быть. А насчёт папаши ты, Филипп, напрасно. Ему позвонить ничего не стоит, он ради килограмма паюсной икры звонил, но ради меня он пальцем не шевельнёт. Да и я не приму от него помощи. Всему, чего я добьюсь в жизни, мне хотелось быть обязанным только самому себе. Но это неважно… — Он словно всхлипнул и продолжал с нарастающей горячностью: — Так всё произошло неожиданно. Я допустил левый крен и спокойно исправил его, насвистывая, как вдруг почувствовал запах горелой резины. Этот запах… Сколько времени преследовал он меня после той тяжёлой аварии, в какую я попал в позапрошлом году. Впрочем, это неважно… И сразу толчки самолёта стали реже. Ты заорал: мотор! И дальше я ничего не помню… как в тот раз. Очнулся уже на земле, когда целый и невредимый вышел из кабины. И всё же я посадил самолёт. Пусть с плюхом, но посадил. Это уже автоматизм действия. Ценнейшее качество лётчика, дающееся упорной тренировкой.

Ты думаешь, я испугался… Нет, я не трус! Страха за жизнь, как такового, я никогда не испытывал. Но вечная боязнь снизить средний балл группы — это когда учился, — боязнь плохого выполнения полёта, боязнь отчисления по лётному несоответствию. И мучительный страх аварии… О, не в смысле личного риска, ты пойми меня, а то, что я не сумею быть на высоте положения. С тех пор как я стал пилотом, ни минуты покоя. По ночам дурные сны. Снам стал придавать значение после той аварии. Тогда я тоже замертво вцепился в штурвал и потом ничего не помнил. Штурман мой сильно разбился, а я остался цел и невредим, как сейчас. Даже в этом мне не везёт.

— Личный фактор… так у вас, кажется, говорят, — задумчиво протянул Мальшет, — не можешь отказаться от лётного дела?

— Не могу, нет мне без него жизни. Тогда уж лучше уйти совсем…

Последние слова Глеб прошептал едва слышно. Шагая между лётчиком и сестрой, я с замиранием вслушивался в его слова. Я видел, что он весь дрожит от невероятного возбуждения, его буквально корчило. «Вот как можно любить своё призвание, ведь оно для него дороже жизни», — подумал я и тоже начал почему-то дрожать.

Лиза внимательно вглядывалась в лётчика, он вряд ли даже замечал, что мы идём рядом. Теперь он впал в угрюмую задумчивость.

— Слишком с тобой носились, Глеб, вот что я тебе скажу, — с досадой заговорил Филипп. Он был ниже своего товарища, но крепче и шире в плечах. — Ты избалован в семье, потому в жизни тебе неуютно. Мечты о славе — вот что разъедает твою душу. В детстве ты мечтал стать героем, ты и теперь хочешь этого, да чувствуешь — кишка тонка. Сейчас тебе больно, тяжело, горько — понимаю это. Да ведь не самолёта тебе жалко, а гордость уязвлена, мучит самолюбие. Скажу откровенно, не хотел бы я очутиться в твоей шкуре. Потому и не вышло из тебя хорошего лётчика, что заранее ты любовался собой: красивый, стройный, смелый, герой. Не дело ты любишь, которое тебе доверили, а себя в этом деле. Не сердись, Глеб, я человек прямой. Вот мы со школьной скамьи с тобой приятели; первый раз ты откровенно заговорил. Понимаю, что от перенесённого потрясения, а потом, может, неприятно вспоминать будет. Ну и я тебе честно в глаза высказал то, о чём давно, признаться, думаю.

— Все это совсем не так, — устало возразил Глеб, — ничего ты не понял. Кстати, в детстве никто со мной не носился, как ты говорил. Отец деспотичен и жесток. Он полностью подавил волю матери. Я один мальчишкой боролся с ним, как умел. Чем больше он третировал мать, тем сильнее я ненавидел его. И не боялся это высказывать. Не так… боялся. Панически боялся его, но всё же высказывал. Детство моё, Филипп, не из лёгких, поверь. Вдобавок я был хил и слаб. Не было, кажется, ни одной детской болезни, которой бы я не переболел. При матери хоть уход за мной был какой-то. А когда мать умерла и в дом вошла мачеха — через неделю после похорон, видно, наготове была у него, — тогда ещё хуже стало. Мачеха — красавица, крепкая, сильная, из рыбачек. Как и мать, она преклонялась перед ним. Ради него мужа бросила, сына, да и не поинтересовалась потом ни разу, жив ли тот сын. Из этих мест она откуда-то. Я и за мачеху не простил отцу. Назло отцу — или это было чисто нервным явлением — только я стал в его присутствии беспрерывно смеяться безо всякой на то причины. Как завижу отца, так смеюсь. Ни крики, ни оплеухи не помогали — я смеялся.