Фома был очень заинтересован историей со Львовым.
— Он не очень стар? — спросил Фома.
Я хотел объяснить, что тот ещё не старик, лет сорок пять будет самое большее, но Лиза перебила меня.
— Львов достаточно стар! — торопливо ответила за меня сестра.
Когда я по возвращении в посёлок зашёл по старой привычке в школу, там уже все знали про скандал.
Учителя пришли в ужас от моего поступка, кроме Афанасия Афанасьевича — тот был почему-то доволен. Педагоги зазвали меня в учительскую, и Юлия Ананьевна сказала:
— Вот как ты начинаешь свою самостоятельную жизнь — с оскорбления человека. И какого человека — крупного учёного! Я когда узнала, с сердцем было плохо. Это наш просчёт, мы плохо тебя воспитали. Но ты всегда был трудный ученик, с первого класса. Сестра твоя Лиза— тоже трудная… — Преподавательница укоризненно покачала седой головой.
Но Афанасий Афанасьевич не пощадил её седин.
— Простите, Юлия Ананьевна, но вы просто несёте чушь! — возразил наш классный руководитель. — Никакие они не трудные. Наоборот, брат и сестра Ефремовы — гордость нашей школы. Я горжусь, что был их учителем!
— Ну уж, знаете… — возмутилась Юлия Ананьевна.
Они поспорили. Я не знал, кому верить, но, пораскинув мозгами, решил, что лучше Афанасию Афанасьевичу. У Юлии Ананьевны всегда были любимчики. Павлушка её любимчик.
Раздумывая над слышанным, я вдруг понял простую истину: учителя, как и все люди, очень разные. У каждого свой характер, свои взгляды на жизнь и назначение человека. Следовательно, каждый из них стремится воспитывать в ученике свой идеал гражданственности. Ну, а ученик должен сам выбрать, за кем ему следовать, кого слушать.
Из всего этого и родился мой первый рассказ. В нём было отступающее море, наползающие дюны, пронзительные крики чаек, новый посёлок на острове, вышедшем из воды, и неожиданная встреча двух мужчин — капитана промыслового судёнышка (я назвал его Фома Тюленев) и его дяди геолога Василия Павловича Тюленева, совершившего в прошлом подлость. Молодой капитан, знавший об этом, не пожал своему дяде протянутой руки, хотя это был единственный его родственник, оставшийся в живых после войны. Капитана я списал с Фомы, но сделал его тоньше, культурнее. А у геолога были черты Львова.
На моё счастье, море заштормило, и у меня оказалось целых четыре свободных дня. Я вставал до рассвета и, облившись во дворе морской водой из бочки (к морю было невозможно подойти, так оно разбушевалось), садился к столу. Старый дом содрогался от" ветра, все спали, а я писал и был необыкновенно счастлив.
В детстве я иногда сочинял стихи, читал их ребятам и даже как-то показал Юлии Ананьевне. Ребята нашли стихи «какими-то не такими», а Юлия Ананьевна посоветовала лучше написать заметку в стенную газету, что я и сделал. Но теперь меня нёс поток такой силы, что никому его не преградить. Я буквально был перенасыщен образами, слышал музыку этой вещи, её мотив — да, она имела мотив, как песня. Я вложил в этот рассказ самого себя, у меня просто за душой ничего не осталось.
Я никому не говорил о своей работе, даже Лизе, но какая же чуткая и добрая была моя старшая сестра — не спросив ни о чём, молчаливо взяла на себя мои обязанности по дому и ни разу не потревожила меня за эти бурные четыре дня.
Когда мы снова вышли в море, рассказ был закончен лишь вчерне. Впервые я узнал власть неоконченного труда. Я изнывал, тосковал, рвался к своей рукописи. Я еле дождался окончания рейса, так хотелось скорее вернуться к прерванной работе. Но перерыв оказался полезным. Переписывая рукопись, ещё весь переполненный ощущением упругих волн, солёного ветра, физической работой, от которой болят мускулы и саднит кожа на руках, я ещё раз насытил страницы моего произведения свежим дыханием морской жизни.
Работая над рассказом, я всё время напевал без слов. Это была именно моя, мною созданная мелодия. До сих пор жалею, что не была тогда записана и музыка, но я ведь не знал нот. После мне говорили, что эта вещь написана от начала до конца ритмической прозой.
Переписав в последний раз рукопись, я был радостно опустошён и растерян, хотелось писать ещё и ещё, но писать пока было нечего, и меня терзали не испытанные до того чувства. Это была страсть к литературному творчеству, возникшая неизвестно откуда и отчего. Раньше я никогда не писал, если не считать «каких-то не таких» стихов. Правда, я всегда до самозабвения любил читать и читал во вред учёбе. А может, это во мне пробудилась наследственность? Мамина бабушка была то, что теперь называют народной сказительницей, — она сама сочиняла песни о море, о рыбаках, песни и сказы. Иван Матвеич говорил, что в посёлок приезжали из города записывать её сказы. Но она умерла в безвестности и нужде, неграмотной рыбачкой.
Я понёс своё произведение в Бурунный. В исполкоме у меня была знакомая машинистка — сухонькая, седенькая старушка, вдова бывшего директора школы. Я попросил её перепечатать мой рассказ на машинке. Кстати, я назвал его очень просто — «Встреча». Мария Фёдоровна посмотрела на меня с доброжелательным любопытством и спросила:
— В трёх экземплярах, конечно?
— В трёх… если можно. — Я густо покраснел от смущения.
Мария Фёдоровна велела мне прийти через два дня, но мы с бригадой ушли на лов кильки. Когда я наконец явился, она торжественно вручила мне три аккуратно сшитых и даже выправленных экземпляра.
— За эту работу не надо никаких денег, — торжественно произнесла она, когда я, покраснев, спросил, сколько ей должен. — Ты, Яша, написал прекрасный рассказ. Я печатала и плакала. Яша Ефремов, ты станешь когда-нибудь большим писателем. У тебя искра божия — талант. Поздравляю тебя, мой мальчик! — И добрая женщина поцеловала меня.
Взволнованный, я тут же отправился на почту и отослал рассказ в один из московских журналов. Не затем, чтобы его напечатали, но я слышал, что толстые журналы дают подробные рецензии начинающим.
С почты я забежал в магазин и, захватив макарон, крупы, конфет и хлеба, стал прилаживать к раме велосипеда продуктовую сумку. И вдруг увидел Мальшета.
В зелёной шведке, с рюкзаком за плечами и плащом через руку, он стоял на ступенях каменного здания райкома партии и с явным удовольствием озирался вокруг. Солнце палило нещадно, над песками дрожало золотистое марево, на площади сохли бесконечные сети. Я бросился к нему, и мы обнялись.
— Ну, Яков, готовься в экспедицию, — серьёзно сказал Мальшет. — Я арендовал «Альбатрос» вместе с его командой. Через два дня выходим в море. Через два дня мы, конечно, не вышли. Требовалось подготовиться как следует. Мы с Фомой рьяно взялись за ремонт «Альбатроса». Заново его просмолили, покрасили. Вместительный трюм для рыбы выскребли, вымыли до блеска, приладили откидные полки и столики — получился превосходный кубрик. Мальшет ещё два раза ездил в Москву за всякими приборами. С ним поехала Лиза держать экзамены в Гидрометеорологический институт. Вернулась похудевшая и весёлая. Экзамены выдержала на «отлично», её зачислили на заочный гидрологический факультет.
Итак, Лиза была уже студенткой!..
По этому поводу мы устроили развесёлую пирушку с шампанским. Иван Владимирович подарил Лизе бусы из сероватого янтаря, Филипп — шесть томов Паустовского, её любимого писателя, а Фома принёс колечко с маленьким камешком, словно капля морской воды. Лиза вспылила и не хотела брать, но Фома кротко спросил:
— Почему бусы можно дарить, а кольцо нельзя?
Лиза покраснела и ничего не ответила, молча, с независимым видом надела кольцо на палец и отвернулась. Фома был очень доволен, но старался этого не показывать. Вообще он очень боялся Лизоньки, что как-то не к лицу моряку и боксёру.
Я не догадался ничего подарить, а когда спохватился, было уже поздно — не побежишь за девять километров в сельмаг, когда уже за стол пора садиться. Тогда я написал на оставшемся рукописном экземпляре: «Первый рассказ свой посвящаю любимой сестре Лизе» — и преподнёс ей. Лиза лукаво и смущённо улыбнулась и несколько раз поцеловала меня.