Ему бы следовало повернуть, уйти восвояси, закончить городские хлопоты да и сесть в дачный поезд, чтобы скорей вернуться домой, спокойным и невредимым, но Василий Лукич шел вперед, напряженно вслушивался в немецкую речь, ждал повторения знакомого, резкого, как хлопок бича, слова «Ахтунг», чувствовал, что каждый новый шаг словно бы возвращает его назад — все дальше и дальше, к войне.

Будто обмотала его Ксеша прохладными бинтами, и утихла боль, и забылось старое, забылась война, и так бы забыть ее навсегда, а он, словно намагниченный, шагает за этими немцами и с каждым шагом словно срывает с себя бинты Ксешины, и все ближе, ближе раны, которые нет, не заживают никогда, и больно содрана короста, и снова, как тогда, душно и звенит голова…

4

Он служил тогда в артиллерии, заряжающим на стодвадцатидвухмиллиметровой гаубице образца одна тысяча девятьсот тридцать восьмого года и считал себя тыловиком, так как артиллерия, как известно, идет позади пехоты и еще потому, что никак не мог увидеть Василий Лукич живого немца, не считая, конечно, пленных, потому что пленный фриц — это все равно как труп, а ему нужен был живой враг, тот самый, которого он искал.

В тот же день, как он получил письмо от соседей, Василий Лукич подал рапорт о переводе в пехоту, но комбат капитан Николай Иванович Рубцов его рапорт порвал, строго прибавив, что настоящий солдат везде солдат и что каждый залп гаубицы, которую Василий Лукич заряжает, заменяет десяток пехотинцев. Николай Иванович был до войны учителем математики в школе, батарея его стреляла классно, потому что в артиллерии от расчета командира зависит многое, и Василий Лукич мог бы думать, что в успешных выстрелах есть его работа, и это было бы справедливо, потому что, заряжая пушку, он уматывался, пожалуй, не меньше, чем в любой пехотной атаке. Но Василий Лукич все же считал себя тыловиком. Артиллерия его не устраивала, потому что всякий раз, когда батарея, отпалив положенное, умолкала, Василий Лукич с горечью думал о том, что его служба похожа на работу грузчика, что он лишь заряжает гаубицу и что он неполноценный солдат до тех пор, пока сам, непременно сам, своими руками не убьет немца, того самого немца, которого ищет с тех пор, как получил письмо.

Соседи писали, что от недоедания туберкулез у отца обострился, а ложиться в больницу он не захотел, и с тех пор, когда начинались налеты, мать от отца не отходила. Они сидели оба в стареньком домишке на окраине городка, и сперва, слава богу, проносило, бомбили далеко. Но однажды, писали соседи, когда они вернулись после налета, на месте дома, где оставались старики, была воронка. Похоронить ничего не удалось, так как попадание было прямым.

Письмо пришло с опозданием на три месяца, и ночью, когда все уснули тяжким и потным солдатским сном, Василий Лукич, вскинув свой карабин, вышел из дома, где ночевал расчет. Он и сам толком не знал, куда шел. Знал только, что надо найти немца. В затмении, которое нашло на него, он не очень разбирал дорогу, и дело чуть не кончилось плачевно — его едва не пристрелил свой же часовой, охранявший орудия, потому что Василий Лукич не услышал его окрика. Дело дошло до командира батареи, Николай Иванович Рубцов совсем не по-учительски обложил его матом, а когда Василий Лукич принес ему рапорт, порвал его в мелкие клочья, добавив ту самую фразу, что солдат везде солдат и что один выстрел гаубицы заменяет десять пехотинцев. Василий Лукич покорился приказу капитана, ожесточенно заряжал свое орудие во время артподготовки или там прицельного огня, потом валился, обессиленный, на лежаки, которые менялись часто, потому что артиллерия постоянно двигалась вслед за наступающей пехотой, помогая ей, но сам ни на час не переставал думать с том, чтобы увидеть немца живым. С оружием. Один на один…

5

Он увидел его. Но не разглядел. Не успел разглядеть, хотя очень хотел рассмотреть его как следует. Посмотреть на немца внимательно и, может быть, все понять. Ведь должно же о чем-нибудь говорить человеческое лицо.

Но засматриваться было некогда.

Василий Лукич нажал курок и увидел, как фрицу размозжило голову. Он попал ему прямо в переносицу. Да и пуля была разрывная.

Он очнулся уже в санитарном поезде.

Василий Лукич помнил, до сих пор хорошо помнил, что очухался он с той же мыслью, с какой погрузился в темень. Выплыв из бессознания, он подумал не о себе, не о том, что вот оно как, оказывается, очутился, значит, совсем не там, где желал, не о ноющей ноге подумал (это уж потом выяснилось, что ноги нет, а она все-таки ноет), а с сожалением подумал о том, что так и не сумел разглядеть немца, ах, черт побери, не сумел…

С того рапорта Василий Лукич безропотно заряжал горластую гаубицу образца тридцать восьмого года и, может, так возле орудия и перенес бы свою беду, да случилось с ним такое, что перевернуло всю душу Василия Лукича и он словно закостенел — до тех пор, пока в дальнем сибирском госпитале не встретился с Ксешей…

Дело было в сорок третьем, Василий Лукич все заряжал и заряжал гаубицу и уже, пожалуй, не один вагон снарядов сунул в ее пропахший порохом ствол, и все им везло, все как бы миновала их война — командир батареи оставался тот же, учитель математики, и наводчик, и все номера их гаубицы живы были и здоровы, хотя на других орудиях состав пополнялся, правда, за счет раненых, Убитых пока не было. Но какая же война без раненых, так что это в счет не шло, дела на батарее обстояли благополучно, и стреляли батарейцы прилично, немало чего порушили у немцев, немало поубивали живой силы, но все это издалека, не вблизи.

Батарея меняла время от времени позиции, и однажды ночью, когда двигаться приходилось спешно, торопясь за отступавшими немцами, артиллеристы заняли новую огневую позицию и тогда же, ночью, отрывали для орудий площадки.

К земляным работам Василию Лукичу было не привыкать, возле орудия всему научишься, но все же, когда запоздавший осенний рассвет прояснил опушку, где они выбрали позицию, заряжающий с удовольствием воткнул лопату в землю и закурил.

Лес был прямо на загляденье — бурые, желтые, красные листья осинника да остатки зелени, перемешавшись, радовали глаз. Было тихо, и, может, впервые с того письма Василий Лукич вздохнул освобожденно и вольно, ощущая запах прелых листьев и размышляя о том, как, наверное, в такой день обидно помирать.

Листья едва колыхались под тихим ветром, срывались неторопливо с ветвей, кружились беззвучными цветными пропеллерами, устилая землю пестрорядинным половиком.

Василий Лукич подпоясался, на всякий случай перекинул за плечо карабин и, не застегивая ворот гимнастерки, глубоко вдыхая запах спелой осени, двинулся к лесу.

— Аккуратней! — крикнул ему вслед кто-то из ребят. — О тебе заботятся.

Он шел, неторопливо раздвигая ветки частого осинника, и еще издали заметил дом, обыкновенную избу.

Василий Лукич знал, что в этих местах были немцы, на опушке он пнул консервную банку с остатками тушенки. Мясо еще не почернело, значит, ее бросили недавно, и, увидев избу, Василий Лукич решил на всякий случай приготовиться.

Он снял с плеча карабин, щелкнул предохранителем и, зорко вглядываясь в окна, вышел из-за кустов. Ветер чуть шевелил тесовую дверь, и несмазанные петли резко скрипели в тишине.

Василий Лукич, все еще сторожась, подошел к избе, и в эту самую минуту за спиной сильно зашумело. Он обернулся, перехватывая карабин, и негромко рассмеялся. Это был ветер, порыв ветра. Он налетел на осинник, листья шумной стаей полетели к земле, кружась и мельтеша.

Василий Лукич перекинул карабин за плечо, вдохнул терпкий воздух и повернулся, чтобы войти в дом.

Все оборвалось в нем будто в следующую секунду.

Пока он оборачивался к лесу, ветер захлопнул дверь, и Василий Лукич увидел страшное…

Да, с той самой минуты и закостенел Василий Лукич, пока не встретил в госпитале Ксешу. С той самой минуты…