— Братишка! — крикнул Пряхин. — Братишка!
Из тьмы на крик вышла Нюра. Алексей обернулся к ней, подавил стон: ей же еще тяжелее.
Нюра молча припала к Анатолию, а когда подняла голову, стояла глухая ночь. Алексей вгляделся в Нюрино лицо, но слез не увидел.
— Каждый день ждала этого, — сказала Нюра. — Он же осколками напичкан. Один был у сердца.
Горе! Да отступишь ли ты когда от людей?!
Будет ли, настанет ли когда такое время, когда лучшие станут жить вечно, а не умирать совсем молодыми?!
Почему несправедливо устроен мир?
Ходят по белу свету фашисты, прячутся дезертиры — толстомордые, здоровые, как тот бандит, сносу им нет, — а добрые, хорошие, настоящие умирают под вражьей пулей, под осколком, который у сердца притаился, под укусом тифозной вши, под тоскливой хваткой голода… И можно ли придумать способ, чтобы справедливость восстановить?
Чтоб в мире этом новом ходили по улицам седые добрые старики и старухи, чтоб наставляли они молодых на чистый путь, чтобы рядом с ними жили только хорошие люди — мужчины и женщины, — верные друг другу, любящие стариков и детей, почитающие старость и детство, всегда и ко всем — без разбора — справедливые.
Ведь тогда же настанет благоденствие и покой на земле. Исчезнут, забудутся навеки войны. Здоровые и красивые люди оберегут своих детей не просто для продолжения рода, но для продолжения справедливости и чести!
Нет, не сбила Алексея с ног война, ранение, беда, которой настиг он бабушку Ивановну и девочек, — справился, выдюжил, хоть и с болью, с трудом, а тут не выстоял. Сбила его с ног смерть Анатолия.
Продал шинель и запил.
Умолкла карусель, не поет гармошка отчаянным, веселым голосом. Грех веселиться! Ходит по рынку Алексей Пряхин с мутными глазами. Выйдет, пошатываясь, с рынка — к дому бабушки Ивановны приблизится. В дом, однако, не войдет, двинется к госпиталю. Постоит бессмысленно возле лестницы, на которую, в эту жизнь возвращаясь, вышел когда-то. Лучше бы не выходил, не возвращался. Потом к баракам идет, где Катя с тифом лежала.
Умолк Алексей. Ни с кем не говорит, ни на чьи вопросы не отвечает. Словно застыл, замер. Бродит по городу, точно обходит места счастья своего и своих испытаний.
Проверял — правда ли вешки эти имеются? Или выдумал кто их?
Когда хмель выветрит, снова на рынок идет. Заправится самогоном и дальше — бродяга, и только.
Бродяга? У бродяги путь бессмысленный и пустой, а дорога Пряхина к точке ведет. Каждый вечер обрывает он лабиринт своих следов возле порога Нюриного дома. Дома Анатолия.
Входит молча, берет гармошку капитана, перебирает кнопки, потом поет:
— Крутится-вертится шар голубой…
Дальше первой строчки его не хватает, долго сидит он, повесив голову, потом, уже ночью, приходит домой. Замертво падает на кровать. Эх, житуха, и на что ты нужна! Все минуло, все позади, кажется Алексею.
Только так уж устроен мир: жаждет человек жизни, а ему — смерть, просит смерти, а ему — жизнь. Да еще и радость.
Растолкала тетя Груня под утро Алексея, кричит и плачет, плачет и кричит:
— Кончилась война, Алешенька!.. Войне конец!..
Он вскочил, обнял тетю Груню, и всего его затрясло: подумал про Анатолия. Это ж надо! Неделю и не дожил-то! Неделю всего!
Смеялся и плакал Пряхин, будто наперегонки с тетей Груней гнал — кто кого пересмеет и переплачет. И радость и беда его так смешались вместе, что не знал Алексей, чего в нем больше, может, поровну того и другого, а все смешалось, и оттого нет в нем ни чистого счастья и ни чистого горя.
За окном раздались редкие выстрелы — кто-то палил на радостях в небо, — смех и оживленные голоса.
Алексей надел гимнастерку, надраил давно не чищенные ботинки. Смешно он выглядел, начисто списанный солдат: гимнастерка без погон и без единой медальки, галифе, носки, прикрывавшие низ брюк, и ботинки. Пугало огородное, а не солдат.
Но сегодня это не мешало. Он торопился, а его на каждом шагу останавливали женщины, обнимали, плакали, говорили какие-то добрые слова, ласково называли «солдатиком».
Солдатик! Только с кем воевал ты, солдатик? С врагом или с собственным горем?
Пряхин обнимал в ответ незнакомых женщин, опять, как тогда, в начале зимы, все ему казались на одно лицо — продвигался на несколько шагов, вновь останавливался, снова кого-то обнимал.
В одно мгновение взгляд его остановился в небе. Снова сияло оно небывалой голубизной и свежестью, солнце вставало из-за крыш — медное в надземной дымке, нарочно, кажется, притушившее свой жар, чтобы в это утро люди могли разглядеть его. Анатолий! Ведь он говорил, что солнышку все виднее сверху, значит, оно видит Победу лучше, чем люди. Но гармонист не видит Победы, не дождался. Убит.
Да, капитан был убит застрявшим у сердца осколком, и Пряхин вспомнил один разговор — про ордена, про то, как Анатолий собирался надеть их в День Победы.
Алексей прибавил шагу. Нюра как будто ждала его.
Поднялась навстречу Пряхину, одетая, готовая идти. Алексей взял гармошку, они вздохнули враз, точно о чем-то сговаривались, оглядели комнату, где жил Анатолий, перешагнули порог.
На карусели Пряхин прочно уселся на стул Анатолия. Развернул мехи. Он пел единственную песню, которой научил его друг:
Нюра стояла перед каруселью, глядя невидящими глазами на гармошку, на Пряхина, глядя мимо карусели, мимо городка, куда-то в невидимые отсюда места, на фронт, может, на войну, где ранило Анатолия, изрешетив его осколками, отобрав у него глаза и в конце концов жизнь.
Алексей видел, как рядом с Нюрой возникла бабушка Ивановна, затрясла седой головой, девочки, молчаливые и угрюмые, совсем не праздничные, как подошли еще какие-то женщины, послышался смех, точно неделю назад — на Первомай.
Площадь у карусели оживала, гул повис над ней, чей-то озорной голос крикнул:
— Эй, гармонист, сыграй плясовую!
Алексей вспомнил, как Анатолий хотел играть в этот день "Вставай, страна огромная!". Вот бы и ему сейчас грянуть эту песню — торжественно и скорбно. Но он не умел играть ее. Знал одно и это завел снова:
Крутится-вертится шар голубой…
И тут он увидел, как сквозь толпу к нему пробирается тетя Груня. В одной руке у нее белеет бумажка, другой она машет Алексею — отчаянно, точно тонет и надо ее спасти.
Пряхин поднялся, поставил гармошку на стул, закрепил ремешком мехи. Подошел к Нюре, тронул ее за плечо.
Нюра очнулась, кивнула ему, а тетя Груня его уже обнимала.
— Гляди! От сына письмо!
От сына! Сколько ждала его тетя Груня, вот и Алексея гладила по руке, утешала, от боли освобождала, а думала про сына своего, который вот так же, может, валяется, зубами от боли скрипит, — ждала и дождалась.
Прижал Алексей к себе спасительницу и утешительницу — вот наконец-то долгожданная справедливость! За добро добром должна отвечать судьба, и тетя Груня давно свое заслужила.
— И от мужа придет! — сказал Алексей тете Груне, она отмахнулась, крикнула, срываясь в плач:
— Так не бывает!
— Будет! — серьезно ответил Пряхин.
В глазах тети Груни мелькнула надежда, вера, что Алексей знает поболее ее, а оттого, может, и впрямь все сбудется.
И Пряхин знал — сбудется.
В эту секунду ощутил он неожиданно горячую волну, которая в нем взметнулась, заполнила все его существо. Он теперь верил в себя. Сила жила в нем. Сила уверенности и правоты.
Всем он тут, на этой площади, предсказывал облегчение. И бабушке Ивановне с девочками. И тете Груне. И себе. Да, и себе.
— Пойдем-ка, — тащила его за собой тетя Груня. — Это не все!
Не все? Что же еще?
Тетя Груня подвела его к углу дома напротив карусели. Притиснула зачем-то к стене. Потом перекрестила, и губы ее затряслись. Сказала: