Отрывочные эти выкрики меня оглушали. Я прижала девочку к себе, поглаживала спинку, чтобы успокоить, и она кричала мне прямо в ухо. Но оглушали меня не слова. Их суть.

Значит, где-то тут возле школы бродит ее мать? Не первый раз!

— Покажи! — выпрямилась я. Мы подошли к окну. На улице никого не было, кроме разве элегантной женщины в голубом берете с помпошкой, в красивых импортных сапогах на высоком каблуке, по голенищу — ремешок. Писк моды, я о таких могла только мечтать. Но эта мадам не походила на Анечкину мать. Особенно если учесть те два словечка, которыми Аня назвала тогда свою маму.

— Ну?! — спросила я.

— Вот! — кивнула Анечка и торопливо отскочила от окна.

— Не бойся, — сказала я. — Она тебя не увидит.

— Как не увидит?

— Ты веришь мне?

Аня прижалась всем телом, облегченно вздохнула, и столько было в этом вздохе тяжелого отчаяния, что у меня комок подступил к горлу.

В вестибюле я договорилась с «князем» Игорем и его «княгиней», что они сядут в машину, приоткроют дверцу, заведут двигатель, и в это время к ним быстренько придут Евдокия Петровна с Анечкой.

Все получилось как по маслу.

Зеленый «Москвич» проскочил прямо перед красоткой, но она и носом не повела.

Когда в школе стихло, я накинула пальто и вышла на улицу. Женщина в голубом берете и модных импортных сапогах со шпорами стояла на том же месте. Я приблизилась к ней.

Все в меру, с большим вкусом, — берет, помпошка, пальтецо, отороченное голубым песцовым мехом, сапожки аховые. Вот лицо, пожалуй, подкачало. Широкоскулое, рябоватое. Слишком ярко подкрашены губы.

— Здравствуйте, Любовь Петровна, — сказала я и увидела, как она напряглась. Не ожидала, что по имени-отчеству? А как же? Знаем, знаем, и не только это: ЛРП — лишена родительских прав. Отец девочки неизвестен.

Мне стало стыдно. А, собственно, что еще знаю я про эту женщину? И кто мне дал право судить?

А мать Ани настороженно разглядывала меня.

— Дочку бы мне, — проговорила она наконец сиплым голосом, и я попятилась от дикого амбре водки и парфюмерии. Насколько все же, мелькнуло во мне, пьяная баба отвратительнее пьяного мужчины.

— Любовь Петровна, — сказала я в меру вкрадчиво. — Зачем вы ходите? Да еще в таком виде? Девочка переживает.

— Что такого? — слегка смутилась Невзорова. — Я же не падаю. И вообще! Дайте Аню. Сто лет не видела. Не трогала, не говорила. Чем я хуже других?

— Успокойтесь и уйдите, — сказала я сдержанно.

— Успокойтесь? — заплакала она, и тушь сразу поползла с ресниц по щекам. — А кто вам дал право, ответьте? Раздавать чужих детей! Чужим, значит, можно, а родной матери нельзя?

В словах ее, прерываемых монотонным воем, слышалась тоска и обида, но чем я могла помочь?

— Не надо так, — проговорила я смущенно. — Все зависит от вас. Родительские права возвращаются. Наверное, надо перемениться.

— Перемениться! — лицо Невзоровой враз ожесточилось. — Вот сама и меняйся! А ко мне не лезь. Живу как хочу. Или я сама не хозяйка? Ха! Вас послушаешь, все благородные. А на самом деле? Лишь бы тихо! Если тихо, давай. А громко, во весь голос — сразу под суд! Тихие гады!

Ее куда-то понесло, это она не мне говорила, кому-то другому кричала, доказывала что-то свое, мне совсем неизвестное. Так что разве я знаю хоть что-нибудь про нее?

Легкий снежок за спиной торопливо захрустел, я обернулась и увидела Аполлона Аполлинарьевича. Я остановила его движением руки, но он закричал из-за спины:

— Уходите! Немедленно уходите! А то вызову милицию!

— А вот уж такой статьи и вовсе нет! — хрипло просипела Невзорова боже, какая литературная фамилия! — Что, нельзя навещать собственную дочь? Не пугай! — И добавила, презрительно скривив губы: — Тюфяк!

И двинулась, со скрипом вдавливая каблуками снег.

Я обернулась. Еще одна кличка у бедного Аполлоши.

Он стоял, чуточку разведя руки в широких рукавах мешковатого пиджака, действительно похожий на тюфяк, и точно хотел что-то спросить. Снежинки таяли на его широком покатом лбу, и весь он выражал такое горькое недоумение, что мне хотелось подойти и погладить его по круглой голове. Так бы и сделала. Но на нас смотрели с крыльца. Дворник дядя Ваня, повариха Яковлевна в белом, трубой, колпаке, испуганная Маша, строгая Елена Евгеньевна.

Вся школа обозревала сцену, как директор бросается спасать воспитателя от родительницы.

— Да, черт побери, — проговорил, вздохнув, Аполлон Аполлинарьевич, что бы сказали мои предки?

18

С точностью до каждого мгновения помнит человек важные свои дни.

Мы с Аполлошей возвращаемся в вестибюль, и Елена Евгеньевна говорит, что меня зовут к телефону. Я иду в учительскую, с недоумением беру трубку.

— Надежда Георгиевна? — слышится мужской голос. — Вы меня узнаете?

Я еще под впечатлением ЛРП. Отвечаю довольно резко:

— Не умею разгадывать загадки.

— Ну, не сердитесь, — говорит мужчина. — Это Лобов из газеты. Виктор Сергеевич.

Теперь я узнаю его голос. Но говорить не хочется. Поскорей бы избавиться от осадка, который оставила газетная статья. Я придаю голосу предельную сухость:

— Я вас слушаю.

— Ну-у, Надежда Победоносная, — смеется Лобов, — что-то вы совсем не любезны!

Какая любезность! Я похожа на выкипающий чайник. Ух, этот Аполлоша! Разболтался! Едва сдерживаюсь, чтобы чего-нибудь не ляпнуть в трубку. Но все-таки этот Лобов принимал мое письмо. Да и статью свою писал, видно, от чистого сердца.

— Слушаю вас, — чуточку потеплее повторяю я.

— Мне надо встретиться с вами.

— Право, очень сложно, — бормочу я, сознавая, что веду себя не вполне прилично. Когда мне надо было, так время находилось. — Ну, хорошо. В какое время?

— Через час заеду прямо к вам.

Через час школа опустела, все разошлись домой. Я сижу в учительской одна над своей зеленой тетрадью. Но писать не могу. Мешает непонятное волнение. Пожалуй, даже досада. Чего ему еще от меня надо? Снова материал для статьи? Только этого не хватало!

В коридоре раздаются громкие шаги, дверь распахивается.

Лобов подходит к моему столику, счастливо улыбается. На нем ладная дубленка, в одной руке мохнатая шапка. Я разглядываю его внимательнее. Лицо потомственного интеллигента — худощавое, очки в тонкой золоченой оправе. Похож на учителя, врача, ученого, журналиста. Так что полное совпадение внешности и профессии.

— Наденька! — говорит он, и я удивленно вскидываю брови: не люблю безосновательной фамильярности. Но он точно не замечает моей реакции, а повторяет: — Наденька! Во-первых, я получил премию за очерк про вашу школу.

— Поздравляю, — говорю я, и что-то сжимает сердце, какое-то непозволительное волнение.

— А во-вторых, пойдемте в театр, а?

Глаза у меня, наверное, округляются. Да и лицо вытягивается.

— Это невозможно, — быстро произношу я, стараясь принять отчужденный вид. Но Виктор Сергеевич смеется, точно ему известны все эти уловки.

— Да бросьте! — говорит он совершенно спокойно. — Пойдемте — и все!

Что «бросьте»? Откуда такая развязность? Я уже готова выпалить эти восклицания, но что-то сдерживает меня. Воспоминание о Кирюше, моей студенческой пассии? Кирюша, Кирюша! Мысли о нем ленивы, Кирюша остался за чертой реального, он где-то в аспирантуре, мой бывший чистый физик, а в закутке у Лепестиньи две его натужно лирические открытки. Мысль о Кирюше все сонливее.

— Что вы сказали? — спросила я.

— Айда в театр!

И так он сказал это беззаботно, ни на что не претендуя, что мне тут же стало обидно — вот женская логика! Стало обидно: почему же не претендуя?

Местный театр не блистал искусством, поэтому спектакли частенько подкреплялись танцами в антрактах и после зрелища. Все вместе это называлось "молодежный вечер". Зрителей в зале почти не было, зато окрест стоял негромкий, но оживленный гул: народ, беседуя, ходил по фойе в ожидании танцев и освежался пивом в буфете.