— Поздравляю, дорогие женщины! — сказал, улыбаясь, майор, но я слышала его слова точно через стену.

Новый год я встречаю в милиции. Это, собственно, ничего. Только ведь у меня не простой Новый год.

Я припомнила, как бежала из парикмахерской, катилась по льду, думала, что нынче Виктор скажет мне что-то и моя жизнь изменится. Совсем! Может, и скажет, верней, сказал бы, но ведь меня же нет! Стало жарко. Выходит, я пропустила свой день? Пропустила собственное счастье?

Я спрятала лицо в руки, и слезы — точно плотину прорвало! покатились из меня.

— Надеждочка! Георгиевна! — Евдокия Петровна поняла слезы по-своему. — Ну не плачьте, голубушка, она найдется, как же так, непременно найдется!

— Товарищ майор, — послышалось по селектору. — Таких в городе трое. Совпадают фамилия, имя и отчество. Одной сорок восемь лет. — Галушка выразительно посмотрел на меня. Я помотала головой. — Второй — тридцать. Третьей — четырнадцать.

— Скорей всего вторая, — проговорил Галушка. — Давай-ка адрес.

Перед тем как уйти, я попросила позволения позвонить. Набрала номер Виктора. Телефон молчал, но в тишине, среди длинных гудков, где-то играла музыка. Это барахлила связь, а мне показалось, будто Виктор веселится под эту музыку и забыл обо мне.

Мы сели в милицейскую «Волгу», майор, сославшись на необычность случая, поехал с нами.

В самом центре города, окруженная силикатными домами, стояла двухэтажная деревянная развалюха. Внизу свет потушен, зато наверху — аж стекла звенят! — гремит сумасшедшая электронная музыка — такого агрегата вполне хватило бы на пол-улицы.

Из-за грохота стук наш не слышали, Галушке пришлось толкнуть дверь рукой. В крохотной комнатке, половину которой занимал полированный шкаф, топтались две парочки. Увидев милицию, они разомкнулись, и в одной женщине я узнала ЛРП, Невзорову.

Она что-то говорила, но музыка рвала барабанные перепонки, и никто ничего не слышал. Галушка шагнул к системе — зарубежная стереофоническая! — нажал кнопку. От резкого перепада в ушах звенело, и голос Невзоровой доносился как бы издалека.

— Нет такой статьи, — кричала она, — чтобы матери не давали на праздники собственного ребенка, а спроваживали чужим!

Мужчины испуганно сдвинулись в тень. Да и какие они мужчины, мальчишки, намного моложе Невзоровой. Галушка проверяет их документы, руки парней подрагивают — от испуга и неожиданности.

Невзорова напарфюмерена так же, как и у школы, волосы в нарядной укладке, модное платье-миди. Будь она трезвой, в голову не придет подумать о ней плохо.

Я оглядываю комнату, но Анечки не вижу.

— Где ребенок? — строго спрашивает Галушка.

— Чем у нее прав больше? — снова кричит ЛРП, указывая на Евдокию Петровну, и поворачивается к майору. — Где такой закон, милиция?

Галушка спокойно обходит Невзорову и делает мне знак, чтобы я приблизилась к нему. За полированным шкафом, в полумраке лежит Анечка с закрытыми глазами. Я удивляюсь, как она спала в таком грохоте. Шепчу ей в ухо, чтобы проснулась. Но Анечка не просыпается. Она икает, и я слышу запах вина. Что же такое?

Громко говорю об этом Галушке.

— Ну а за это знаете что бывает? — спрашивает он Невзорову и добавляет презрительно: — Тоже мне мать!

Она явно пугается. Голос ее, до сих пор наглый, дрожит.

— Шампанского! Стаканчик! Клянусь! — повторяет Анечкина родительница, и я вдруг отчетливо сознаю разницу между этими словами — «мать» и «родительница».

Мы выносим Анечку.

Внизу Евдокия Петровна указывает дом, стоящий рядом. Вот оно что! По соседству с деревянной развалюхой!

Куда ехать? В интернат? Там пустынно и тоскливо, никого нет. Домой, к Лепестинье? Наверное, сладко спят. Я соглашаюсь пойти к Евдокии Петровне, и майор провожает нас к подъезду, помогает внести Анечку.

Девочка просыпается только на мгновение, когда мы поднимаем ей руки, чтобы снять платьице, осознанно глядит на меня и, словно участвовала во всех разговорах, внятно и спокойно говорит:

— А мамку жалко.

Глаза ее тотчас закрываются.

Евдокия Петровна раскладывает ее белье и все время вздыхает. А я думаю про Анечкины слова. Где же истина? Тут, когда пожалела? Или там, в школе, когда стыдилась, не хотела видеть, боялась за Евдокию Петровну?

Маленькое сердце неразумно, поэтому поступки противоречат друг другу. Но сердце не бывает маленьким, и поэтому в нем умещаются сразу жалость и страх. А может, в соединении противоположного заключено высшее согласие? Ах, как бесконечны твои вопросы, крохотный человек!

Я сижу в чистой квартирке и постепенно примечаю ее уют. Расшитые занавески, накидочки на подушках, дорожки на столе и комоде.

В тиши громко тикают часы. Я отыскиваю их глазами. Стоят на комоде. Четвертый час.

Четвертый час нового года. Неужели же целых двенадцать месяцев мне суждено прожить, как эту ночь?

Внезапно я вижу телефон. Набираю номер. Это бессмысленно: кто же ночью, пусть и новогодней, станет ждать звонка! Но трубку берут.

— Да! — слышу знакомый голос.

— Виктор, — говорю я, — у меня украли ребенка!

Он молчит немного, словно собирается с мыслями. И, разделяя слова, делая между ними холодные, просто ледяные паузы, спрашивает:

— И… часто… будут… красть?

Мне нечего говорить. Я держу трубку обеими руками, боюсь уронить она стала очень тяжелой. Телефон стоит на подоконнике, и я вижу, что темный двор высвечивают тусклые лампочки из подъездов. В ближайшем углу снежная баба. С морковным носом.

— Алло! — испуганно кричит Виктор. — Где ты? Я сейчас приеду!

Но я кладу тяжелую трубку.

23

Спозаранку мы поднимаем Анечку и все трое едем ко мне. Что ж, новый год начался, пора снимать нарядное платье и жить дальше. Дальше — это значит отвести Анечку и Зину к школе, усадить в автобус, отправить их вместе со всеми в лагерь, а вечером идти на вокзал. Предчувствие дороги окатывало то жаром, то холодом. Еще бы — я увижу всех своих. Но зато не увижу Виктора. Словно гадала на ромашке: ехать — не ехать…

Мы шли по снежной тропе к дому Лепестиньи, я отыскала взглядом знакомые окна и даже головой потрясла, чтобы сбросить наваждение. В одном окне мне улыбался Виктор, и это можно еще понять. В другом, подперев рукой щеку, на меня грустно смотрела мама! Я кинулась вперед, обгоняя по рыхлому снегу Анечку и Евдокию Петровну, промчалась лестницей, коридором, хлопнула нашей дверью и ткнулась маме в плечо.

Я плакала, никого не стесняясь, и мне становилось легче, свободней, проще, будто со слезами выходила из меня тревога, обида на испорченный вечер, ссора с Виктором, непонимание родного дома…

— Будет, будет! — говорила мама. — Какой пример подаешь своим ученицам!

Что-что, а одергивать она умела. Я торопливо утерла слезы, украдкой взглянула на Аню и Зину. Они разглядывали меня с какой-то особой сосредоточенностью. Ни радости, ни грусти — напряженная работа мысли. Событие, происшедшее у них на глазах, требовало осмысления. Слезы воспитательницы, ее мать… Тут могли быть и ревность, и жалость, и зависть.

Я одернула себя, наклонилась к девочкам, обняла их обеих, они ткнулись мне в шею, как несмышленые кутята, а я укоряла себя: слезы взрослых не проходят бесследно для маленьких.

Я ушла в закуток переодеться. Мама переговаривалась с Виктором — уже познакомилась, я все поняла, — обсуждали вполголоса какой-то новый роман из "Иностранной литературы". Люди читают романы, подумала я, а литераторша по образованию уже не помнит, когда брала в руки книгу. Ну да ладно, у них своя жизнь, у меня своя. Уж коли влезла в такое дело…

Отступать нельзя!

Да, именно тогда и именно там, первого января, в закутке, пришла ко мне с полной серьезностью эта мысль. Я держала в руках свое вишневое макси с желтыми цветами по подолу, неотразимое платье, которое так и не понадобилось мне, и думала о том, что отступать мне теперь нельзя, просто некуда, хотя хрупкий мой домик в новогоднюю ночь дал первую трещину. Словно предчувствия улавливали то, чего не могло еще видеть сознание. Может, именно поэтому подсознание требовало главного решения теперь, а не когда-то, чтобы прийти к трудному с готовностью не отступать? И оно возникло, еще не очень мотивированное фактами, но давно мотивированное чувствами, которым предстояло выдержать многое…