— Собирайся домой, товарищ директор, — печально улыбнулась Елена Евгеньевна, — воспитывать собственного сына.

Они ушли, а я осталась в кабинете. Посидеть в мягком старом кресле, провалившись просто по уши. Можно положить голову на спинку, подумать про себя, про свой поезд, про жизнь, пока малыши спят.

Жизни предпочел долг, сказал Аполлоша про Рылеева. Жизни — долг. Это Рылеев. Там требовался выбор. И он выбрал. А я? Сейчас совсем все другое. Не требуется никакого выбора.

Никакого или — или.

И — и.

И жизнь и долг. Но какая жизнь, если такой тяжкий долг?

Я задремала, а проснулась, точно дернулась. Снова прикрыла глаза. Осознанно открыла их.

Передо мной стоял Сева Агапов. В нашем интернатском сером пальто, замызганном чем-то черным, похудевший, с воспаленными глазами.

Он смотрел на меня, медленно опускал глаза, потом быстро вскидывал их, снова смотрел какое-то время и вновь медленно опускал взгляд.

Я не кинулась ему навстречу, не стала раздевать, как сделала бы раньше, я не заплакала, как плакала прежде от подобных потрясений, а встала, приоткрыла окно, достала колбасу, нарезала ее, сделала бутерброды, налила остывающий чай, поставила перед директорским креслом, улыбнулась Севе:

— Ну! Мой руки!

Он снял пальто, шапку, сложил их на стол, вышел в коридор, а я даже и не подумала, вернется ли он. Мысли такой не было.

Я смотрела на чашку, бутерброды с колбасой, на директорское кресло, куда сейчас сядет Сева — и это будет довольно забавно, — я смотрела перед собой на простые предметы, виденные тысячу раз, и думала о Боброве и о фразе, сказанной Аполлошей на первом педсовете. Он сказал тогда: "Видите, какие славные учителя были до нас с вами!"

Хорошо сказал. Я еще аплодировала, экзальтированная дурочка!

Я смотрела на чай для Севы, а думала про эконома Боброва, старуху Мартынову, как она говорила про учителя — раствориться в них надо! — про Аполлошу с его женой и предками.

И про себя.

Может же человек подумать про себя?

Особенно если так: жить надо благими намерениями и делами.

31

Вот, собственно, и все. Верней, все о начале.

Меньше всего мне хочется выглядеть победительницей, хотя Аполлоша нет-нет да и назовет меня так по старой памяти. Сева, правда, больше не сбегал, видно, с первого класса понял, что у школы надежная крыша. Сушеный крокодильчик приехал к нему из Африки, и каждое воскресенье Сева гостит у Степана Ивановича и его жены, которая теперь к мальчику очень привыкла. Осенью, в сентябре, Сева ходит со Степаном Ивановичем на утиную охоту, приносит в интернат селезней, и уже не Яковлевна, а другая повариха, такая же добрая и участливая, готовит жареную дичь нашему «Б».

Первый класс мы закончили вот с каким результатом: Зину Пермякову, Сашу Суворова, Колю Урванцева и еще троих детей усыновили и удочерили хорошие люди. Шестеро — обстоятельства сложились так — в гости ходить перестали. Десять же мальчиков и девочек, как мы и предполагали, нашли хороших друзей. Миша и Зоя Тузиковы, например, обожают Петровичей Поварешкиных, дружат с их сыновьями и каждую субботу торопятся из интерната.

Можно считать, благополучный исход. Счет шесть — шестнадцать.

Но все дело в том, что педагогика не точная дисциплина. Можно выиграть со счетом один — девятнадцать. И проиграть девятнадцать — один. Единица перетянет девятнадцать, и сто, и тысячу. Вот почему судьба шестерых, вернувшихся в интернат навсегда, мучила меня долгие-долгие годы.

Тогда в директорском кабинете, глядя на жующего голодного Севу, я вновь дала себе слово не бросать моих малышей. Аполлоша произнес под Новый год тост за десятый «Б», и я поклялась быть учителем этого класса. Благие намерения предстояло поддерживать благими делами. Я думаю, и дорога-то в ад вымощена не намерениями, а намерениями неисполненными. Вот в чем дело.

Да, у меня получилось так. Шестеро моих детей так или иначе, прикоснувшись к семейному очагу, лишились его тепла. Но к этому огню они прикоснулись с моей помощью. И я не вправе была покидать их, когда они снова остались одни. Иначе это стало бы обыкновенным предательством. Я должна была пожертвовать своим покоем, своими удобствами, всем, всем, всем своим, чтобы исправить ошибку. Максимализм? Что ж, уверена — воспитать человека можно, только отдав ему часть себя. Ну а если речь о сироте?..

К тому же в шестерых — должна признать честно — вся эта история оставила нелегкий след, и мне часто казалось, что со временем боль не утихала, а получала новое выражение. Ничем не объяснимым неповиновением, каскадом двоек, грубостью. Когда проходили "Горе от ума" — к тому времени я преподавала своим язык и литературу, — Алла Ощепкова, тогда уже совсем красивая, рослая девушка, просто вцепилась в две грибоедовские строчки и с полгода на любой вопрос, мгновенно окаменев, отвечала:

В мои лета не должно сметь

Свои суждения иметь.

Классе в восьмом Сева Агапов на моем уроке неожиданно сказал:

— Я человек государственный!

Ребята прыснули.

— А что? Государственный, казенный, а значит, ничей. Государство это все и никто!

Повисла угрюмая тишина. Ребята тяжело смотрели на меня.

— А я?

— Вы — другое дело! — помолчав, пробормотал Сева.

— Но я же часть государства, тебе не приходило это в голову?

— Так вы с нами по служебной необходимости? По долгу? За зарплату?

— А на эти вопросы, — теперь пробормотала с трепетом я, — ты ответь сам.

Нет, нет, туда лучше не вдаваться, в другие классы и другие эпохи. Каждая из них непростой узелок. И целых девять следующих лет я пыталась выровнять нити, распутать узлы и связать гладкую ребячью судьбу. Получилось ли, судить не мне. Пожалуй, кое-где есть неровности, но я старалась. Я делала что могла.

Спрашивается: к чему же этот рассказ? Объяснить, что бывают несчастливые обстоятельства? Что избыток доброты вреден и добро может ранить? Что сводить маленьких сирот с чужими взрослыми, пытаясь отыскать теплоту, наивно?

И да и нет.

В конце концов, и неудачный опыт имеет свое значение: он предупреждает других.

Но Аполлон Аполлинарьевич не зря говорил: педагогика не точная дисциплина. И с точки зрения результативности счет шестнадцать — шесть не так уж плохо. Но я не про шестнадцать. Я про шесть.

Я про шестерых малышей, которых ударили мои благие намерения.

Вот к чему вся эта история, теперь уже давняя.

32

Ну а я?

Я переехала от Лепестиньи и Зины в другой закуток, а через пять лет получила однокомнатную квартиру.

Зачем я уехала от Липы? Что-то мучило меня. Есть такое выражение про женатого сына: "Отрезанный ломоть". Пожалуй, и у меня было подобное чувство.

Я встречаюсь и с Зиной и с Лепестиньей, получаю открытки от Коли Урванцева и Никанора Никаноровича, Саши Суворова, усыновленных и удочеренных моих детей, но признаюсь — наверное, надо стыдиться? — их судьба не очень интересует меня. Они живут другой жизнью, у них есть близкие, они отрезанные ломти, а мой интерес стал ограниченно избирательным.

Меня интересуют только мои. Дети без родителей.

Умом я понимаю, что это, пожалуй, недостойно педагога. Но ничего поделать не могу. С годами выработался вот такой недостаток — узкий, направленный, а значит, ограниченный интерес.

С Виктором мы расстались. Он уехал в Москву тем же летом. Звал меня с собой, хотел показать родителям. Я поехать не могла: отправлялась со всем классом на все лето в лагерь.

Перед отъездом Виктор снова говорил мне, что эпоха старых дев в педагогике давно миновала и что глупо связывать себя дурацкими клятвами.

— Что же! — воскликнул он. — Всю жизнь быть мужем-сиротой при живой жене? Питаться остатками любви, которую ты даришь детям?

Мы опять целовались, я плакала, давая себе еще одну клятву заняться собой — о боже! — после десятого.