XXXVI.
Случилось затем, что, где бы меня ни увидела эта дама, бледный цвет сострадания запечатлевался на ее лице — как бы цвет любви являлся на ее ланитах. Она нередко напоминала мне мою благороднейшую даму, которой был свойствен этот цвет. Часто, не в силах плакать и рассеять свои печали, я отправлялся, чтобы увидеть сострадательную даму; она же, казалось, видом своим извлекала слезы из глаз моих. Поэтому я решился сложить стихи о ней и написал следующий сонет, начинающийся: «И цвет любви…» Он ясен из предыдущих слов и не требует разделений.
XXXVII.
Облик этой дамы произвел такое на меня впечатление, что глаза мои начали испытывать слишком сильное наслаждение, когда они ее видели. Это меня огорчало, и я почитал себя низким. Не раз я упрекал в легкомыслии свои глаза и говорил им мысленно: «Когда-то вы заставляли плакать видящих ваше скорбное состояние, а теперь, кажется, вы стремитесь забыть об этом из-за дамы, вас созерцающей; она же глядит на вас лишь потому, что глубоко сожалеет о преславной даме, которую вы обычно оплакиваете; что же, продолжайте поступать так, как желаете, я сумею часто напоминать вам о ней, проклятые глаза, и помните, никогда до самой смерти ваши слезы не должны иссякнуть». Так про себя я говорил моим глазам, и глубокие скорбные вздохи снова не давали мне покоя. И чтобы битва моя с самим собой не была известна только несчастному, ее ощущающему, я решился поведать в сонете об ужасном моем состоянии. Тогда я написал сонет, начинающийся: «Глаза мои…» Он содержит две части: в первой я говорю моим глазам то, что сердце мое говорит во мне; во второй я предвосхищаю возможное сомнение, пояснив, кто так говорит. И эта часть начинается: «Так сердце…» Сонет этот можно было бы подвергнуть дальнейшему разделению, однако оно было бы излишним, так как смысл его ясен из предыдущего изложения.
XXXVIII.
Я видел вновь и вновь лицо сострадательной дамы в столь необычном виде, что часто думал о ней как об особе, слишком мне нравящейся. «Эта благородная дама, — размышлял я, — прекрасная, юная и мудрая, появлялась, как можно судить, по воле Амора, чтобы в жизни моей я нашел отдохновение». И часто я думал еще более влюбленно, так что сердце мое все глубже воспринимало доводы этой мысли. И когда я уже был вполне готов с ними согласиться, я снова погружался в раздумье, как бы движимый самим разумом, и говорил самому себе: «Боже, что это за мысль, которая столь постыдно хочет меня утешить и почти не допускает иную мысль?» Затем восставала другая мысль и говорила: «В таком мучительном состоянии ты находишься, почему не хочешь освободиться от скорбей? Ты видишь — это наваждение Амора, приводящего к нам любовные желания. Амор исходит из столь благородного места, каким являются очи дамы, показавшей столь великое ко мне сострадание». Так я, борясь с самим собой, хотел выразить мое душевное состояние в стихах. И так как в столкновении моих мыслей побеждали те, которые говорили в ее пользу, мне показалось, что мне следует к ней обратиться. Тогда я написал сонет, который начинается: «Благая мысль…» И я говорю «благая», поскольку мысль эта говорила о благородной даме, хотя в остальном была она весьма низкой.
В этом сонете я делю самого себя на два начала, следуя раздвоению моих мыслей. Одну часть я называю сердцем, то есть желанием, другую — душою, то есть разумом, и передаю разговор одного с другой. И что уместно называть желание — сердцем, а разум — душою, достаточно ясно тем, которые — как мне угодно и приятно — смогут проникнуть в смысл этих стихов. Верно, что в предыдущем сонете я защищал стремления сердца против стремления глаз, и это, кажется, противоречит тому, о чем я пишу в настоящее время. Поэтому я уточняю и говорю, что в предыдущем сонете я равным образом понимал под сердцем — стремление, ибо сильнее было тогда во мне желание предаваться воспоминаниям о благороднейшей даме, чем желание лицезреть другую, хотя уже тогда я ощущал, правда в слабой степени, и это желание. Отсюда видно, что одно высказывание не противоречит другому.
Этот сонет имеет три части: в первой я говорю, обращаясь к этой даме, о том, как все мои желания устремлены к ней; во второй — о том, как душа, то есть разум, обращается к сердцу, то есть к вожделению; в третьей я привожу ответ сердца душе. Вторая начинается так: «Душа узнать стремится…»; третья — так: «Душа задумчивая…»
XXXIX.
Наступил день, когда против этого неприятеля разума поднялось во мне почти в час ноны могущественное видение. Мне казалось, что предо мной преславная Беатриче, в том же одеянии кроваво-красного цвета, в котором она впервые явилась моим глазам, и казалось мне — она в том отроческом возрасте, в котором я узрел ее впервые. Тогда я погрузился в мысли о ней и вспоминал ее, следуя смене прошедших времен. Сердце мое начало мучительно раскаиваться в желании, столь низменно мною завладевшем в течение нескольких дней, несмотря на постоянство моего разума. Когда же скверное желание это было изгнано, все мысли мои обратились снова к благороднейшей Беатриче. И я говорю, что с тех пор я начал с такой силой думать о ней всем моим устыженным сердцем, что вздохи часто свидетельствовали об этом, ибо все они повествовали о том, что говорило сердце, повторявшее имя Благороднейшей, и о том, как она покинула нас. Случалось, что такую скорбь таила в себе иная мысль, что я забывал и ее, и место, где я находился. Этот новый пожар моих воздыханий воспламенил некогда утихшие рыдания, так что глаза мои, казалось, желали лишь плакать. И часто случалось, что из-за длительной привычки проливать слезы образовались вокруг моих глаз пурпурные венцы, которые обычно появляются у тех, кто перенес мучения. Легкомыслие моих глаз, таким образом, было наказано, как они и заслуживали, так что с тех пор они не могли глядеть на даму, которая снова могла бы ввергнуть их в подобное состояние. Стремясь к тому, чтобы это дурное желание и это тщетное искушение были уничтожены так, чтобы ни малейшего сомнения не вызывали до этих пор написанные мною стихи, я решился написать сонет, в котором я выразил бы смысл этого комментария. И тогда я написал сонет: «Не одолеть мне силу воздыханья»; и в нем я сказал «увы», ибо мне было стыдно за то, что глаза мои столь заблуждались.