Народ разбредается, бормочут.

— Я ж замерзну. У меня работа.

Опять соврал — приспосабливаюсь, понятнее хочу быть: не работа у меня, а съемки, какая это работа? Что меня понесло в этот барак, в этот Псков, в страну эту?

— Мне ж в Пушгоры, ребята. Это сколько километров? Сто, сто пятьдесят? — подхалимничаю я, в контакт вхожу.

Машут руками, удаляясь:

— О-у! Пушгоры… До Пушгор… о-о! Туда рейсовым через повертку… на Пыталово… там разрыто все.

Нет, надо делать что-то. Идти надо. Сообщить. Но голому как идти? Схватил что-то с перекладины свисающее — пиджак! Не мой, конечно, а такой, рабочий… пиджак-рубаха, что ли. Грязный, просаленный. Но куда деваться! Сунул руку в рукав, а из внутреннего кармана пачка денег торчит. Да мало того — водительские права с фотографией — того, алюминиевого. Ну, теперь он у меня в руках. Добраться только до властей. Представлюсь, объяснюсь. А то абсурд какой-то, прямо сон. Быть не может.

Сам не помню, как я на улице оказался. Пригород, что ли? Не улица, а тропа под горою. Дома все на горе. Светятся тускло. И к каждому дому разрез в траве — пробором таким, лысинкой — дорожка. Рыжая глина. Пошел, попробовал. Скользко. Что ни шаг, все круче. Как на льду. Сейчас начну руками хвататься. И начал. Все ладони в холодной рыжей глине и мелких острых осколках.

Дополз, до окна дотянулся и грязными ногтями в стекло стукнул. И раз, и два, и три.

Мутно выглянула в окно, а потом на крыльцо вышла женщина. Лицо нейтральное. Как будто не замечает, в каком я виде и какая погода. Улыбнулся я через силу — разглядит, может быть, наконец, кто я такой? И не собирается…

— Вам кого?

Ей лет сорок. Выглядит опрятно, интеллигентно. Изба, на пороге которой она стоит, совершенно ей не подходит. Как не подходит коробка уличной уборной, подглядывающая за нами из-за кустов круглым глазом своего выреза в верхней части — пугающая своей наивностью вентиляция. Этой женщине подошел бы кабинет парткома какой-нибудь небольшой фабрики. С монолитным полированным столом заседаний, со знаменами в углу. С каким-нибудь славным недорогим портретом над ее головой. Большой блокнот. Две бутылки боржоми. Вазочка с печеньем. Коньячок, спрятанный в книжном шкафу за бордовыми обложками полного собрания. Три телефона и четвертый — без диска — на отдельном столике, на кружевной салфеточке. Ах, какие были времена! Все были загнаны, но все было пригнано. Ничего не добьешься, но хоть знаешь, к кому обращаться. А может, и добьешься, если… как бы это выразиться… если подходы знать и лишнего не запрашивать.

— Добрый вечер, если можно так сказать. Вы извините, но я ищу кого-нибудь из начальства. Где тут у вас… Я здесь давно не был. Я из Москвы. У нас досъемки…

О, этот запах! То ли из глаза туалета понесло, то ли… это от меня? От этой рубахи-пиджака, который на мне. Это запах алюминиевого вора, его алюминиевый запах. Ведь он как повис на мне, так и висит — не телом, так одеждой своей. Ну зачем, зачем ему нужен мой пиджак? Бумажник-то в брюках! А свой бросил — и фотографию оставил, и деньги — там много, кажется.

— Я не знаю ничего. — Женщина не торопилась уходить, но и участия никакого не проявляла. — Вам кого надо-то?

— Мне бы надо…

Какой ужас, я не могу найти слово! Мне нужен… мне нужен большой дом с флагом на широкой пустой площади. С шестью дверьми, из которых открывается одна, но табличка со словом «Вход» не на той, которая открывается, а на соседней, которая забита наглухо, а под словом «Вход» стрелка — справа налево… Там, за дверью, сидит человек в фуражке, одетый в полуформенные серо-зеленые тона. Там мраморный пол и широкая парадная лестница с ковром… Вот что мне надо! Чтобы из этого дома куда-то позвонили и все бы устроилось. Да, конечно, слово «ОБКОМ» я не забыл. Но их же нету теперь, обкомов. В Москве — «префектуры», но это, кажется, только в Москве. А здесь? Как можно без начальника?! Кто вообще начальник? Я, честно говоря, даже не представляю, как должна выглядеть префектура. Милиция — да, понимаю. Но от кого я приду в милицию в таком пиджаке? Мне нужен… большой дом, мне нужна власть, которая сказала бы, что делать дальше.

Опять пошел дождь. Женщина на крыльце монументально возвышалась надо мной. Смотрела, как на лодку с капитанского мостика большого корабля… Я ощущал (абсолютно реально ощущал), что становлюсь меньше ростом. Так и было — я перетаптывался от холода, и мои ботинки ушли в глину почти по щиколотку. Я хотел переступить на доску возле ступенек крыльца, потащил наверх правую ногу, но вместе с ботинком от земляной каши отжмачился широкий твердый рыжий пласт и уверенно повис в воздухе, истекая жидким гноем. Я опустил ногу обратно, вклеил пласт на прежнее место.

— Сегодня пятница, — сказала женщина. — Я не знаю. Спросите Попова Алексея Ивановича. Знаете его? Первая Зарядная улица, восемь. — Она махнула рукой налево. — Это за башней. Если только он не уехал.

Я долго вытирал ботинки о траву и промочил их насквозь. Ладно, все равно. Я обогнул башню и попал на мощенную булыжником улочку вдоль стены Кремля. Навстречу мне спускалась группа туристов. На всех прозрачные дождевые накидки с капюшонами, и у каждого сумка через плечо. Послышались пересмеивания, восклицания, французская речь. Я крикнул:

— Комман-т-алле ву, ме коллег?

Французы затихли, потом шарахнулись слегка от меня и пошли вниз торопливее. А замыкающий окинул меня таким взглядом, что я точно понял: нам не по дороге.

Были избы, были вонючие пятиэтажки, были старые купеческие дома в два этажа — из мелкого белого кирпича… были номера 11, 63, 27, 6, 9/14. Восьмого номера не было. Открывались двери. Выходила заплаканная женщина с распущенными волосами и кричала мне:

— Ну, чего ходить-то, чего ходить-то? И без вас тут…

Был парень в дверях — полуголый, с мощной мускулатурой.

Очень убедительно он выглядел на фоне вьетнамской занавесочки из стеклянных трубочек.

— Слышь! — крикнул он в глубину квартиры. — Попова спрашивают, Алексея Ивановича!

Из-за занавески захохотали в два голоса — мужской и женский. Парень тоже оскалился и сказал:

— Да умер он.

— Умер?

— Сдох, сука, — сказал он без всякой злобы. — Теперь на кладбище ищи.

Двери закрывались, закрывались, закрывались, и кончилось опять каким-то дном. Полудворницкая: лопаты стояли, обычные, и скребковые, и широкие железнолистовые для снега; полукотельная: вентили, коленчатые толстые трубы. Народ непонятно балдел. Бродили бесцельно, дремали возле труб. Бесконечно крутили на столе, смешивая, кости домино. Ухало за стеной какое-то паровое устройство. Сочилась горячая вода из стены.

Я сидел на железной кровати — их тут много стояло. Железная сетка накрыта досками. Я прислонился щекой к шершавому рулону оберточной бумаги… И стало мне все равно… Еще слышал голоса, шелест и постукивание домино, а уже задремывал и видел сон. Мне снилось, что…

Я проснулся в просторном номере отеля «Метрополь» в самом центре Брюсселя. Свежие простыни не давали двум теплым одеялам нагнать излишний жар. Я проспал закат. «Не спите днем. Пластается в длину/ Дыханье парового отопленья./ Очнувшись, вы очутитесь в плену/ Гнетущей грусти и смертельной лени». Пастернак был прав. Я уснул днем, и теперь, когда к окнам приклеена черная бумага ноябрьского вечера, я в плену. В плену своего ужасного видения. В руках холод, и они слегка дрожат. Я вхожу в белоснежную ванную с двумя умывальниками, множеством зеркал и всяческих приспособлений. Включив подсветку и глядя на себя в увеличивающую линзу в металлической оправе, я бреюсь. Мне очень не нравится мое лицо. Эти все более обозначающиеся мешочки под нижней челюстью, эта непробиваемая дряблость кожи на шее. Воспаленные, полные ужаса и тоски глаза. Да, сон был ужасен. Сейчас седьмой час. Пора идти в театр. Но я никак не могу начать думать о роли. Я только хочу убедиться, что я здесь… Трогаю предметы, несколько раз включаю и выключаю воду.

Я бесшумно иду по громадному бесшумному отелю. На ковровых дорожках сотни тысяч раз повторяется буква «М» — «Метрополь», вплетенная в виньетку и похожая на лиру. Я топчу эти лиры ровно сто шестьдесят раз, пока подхожу к лифту. Старинная карета красного дерева с двумя прозрачными стенками — только изящные металлические перекрестья. Лифт идет медленно, торжественно щелкает на этажах и опускается в целый залив света и сверкания. На тронном возвышении — императорское кресло, обитое темно-бордовой кожей. Какие-то гинекологические латунные подставки возле. Это для чистки обуви. Каждый день негр-чистильщик делает мне приглашающие жесты, а я благодарю и отмахиваюсь. И мы оба улыбаемся. Сейчас негра нет — уже вечер, все ботинки давно почищены, а если бы и был негр, не смог бы я ему улыбнуться — я думаю о своем сне. Я со страхом ввинчиваюсь в вертящуюся дверь. Я боюсь выйти в темноту и оказаться на глинистой дороге у бетонной стены. Но нет — бульвар Адольф Макс, как всегда, освещен и блещет витринами. Нищие еще стоят, сидят на асфальте — странно, обычно в это позднее время их уже нет, — и я подаю на этот раз каждому. Я думаю о своем сне. Я думаю о том, что я сплю в котельной, сидя на железной кровати, положив голову на рулон оберточной бумаги, и мне снится сон, что я иду по бульвару Адольф Макс к площади Рожье.