Ясным мартовским утром генерал-губернатор Восточной Сибири Николай Петрович Синельников прибыл в Иркутск.

Колокола трезвонили как на праздник. Триумфальную арку украшали флаги. Хвойные гирлянды обвивали коринфские колонны генерал-губернаторской резиденции, похожей на Смольный. Толпа чиновников, военных и гражданских, встречала Синельникова.

Взмыленные лошади обронили последнюю трель бубенцов, генерал боком вылез из экипажа, жмурясь и потирая поясницу. Коротко поклонившись, он пошел во дворец своим неэффектным, кавалерийским, слегка ковыляющим шажком.

Дорогу старик перенес стоически. Приехав, был разбит. Ночью он худо спал, кашлял, ворочался, щелкал крышкой часов. Но едва развиднелось, поднялся как по боевой трубе.

Из огромного кабинета окнами на Ангару генерал велел вынести лишнюю мебель – он любил просторные комнаты. Как в старину. Рядом с чернильницей он положил заветный свинцовый карандаш. Синельников дорожил им пуще орденов. Однажды на маневрах под Красным селом император Николай Павлович, расчеркнувшись на какой-то бумаге, рассеянно отдал штаб-офицеру Синельникову свой походный карандаш. Этим карандашом Синельников не пользовался. Карандаш был ему напоминанием: верши дела неотложно. Как покойный государь.

Во второй половине дня генерал-губернатору представилась «вся губерния». В бальном зале по одну сторону стояли чины военные, но другую – невоенные, в гостиной – купечество, почетные граждане, цеховые старшины.

Когда-то в далекой от Иркутска губернии, великорусской, император Николай обходил строй чиновного люда. Последним кособочился замухрышка-канцелярист. «Фамилия?» – отрывисто спросил государь. «Романов, ваше императорское величество!» – неожиданно бойко и даже, пожалуй, весело ответил замухрышка. «Гм, родственник, что ли?» – иронически осведомился государь. «Так точно, ваше императорское величество! – И канцелярист все так же бойко и весело брякнул посреди гробовой тишины: – Ваше императорское величество – отец отечества, а я – его сын!» – «М-да, – буркнул государь, – в семье-то не без урода…»

Входя в зал, Синельников думал, что лицо отнюдь не зеркало души, канцелярист уродом уродился, да не дураком. Разберись-ка наскоком, думал Синельников, обегая глазами собравшихся, разберись-ка, коли один овцой глядит, а натурой, может, волк; тот преданно глаза круглит, а сам на поверку плут из плутов; этот, может, честен, а потупился, словно на руку нечист; тот глупец непроходимый, да чело благородное; не-ет-с, господа, бессмысленно представление «всей губернией»; тут и Лафатер, на что великий физиономист, а потерялся бы, думал Синельников, начав и продолжая обряд представления и коротко, офицерски кивая каждому.

Томительный ритуал, однако, удивил Синельникова, приятно удивил: он уловил то, чего не ожидал, – старшие чиновники, кажись, не лишены самоуважения; мелкота, конечно, как и повсюду, несет клеймо приниженности, собачьего искательства, но старшие чиновники… гм, эти с достоинством.

Тяжелый, апоплексический, стриженный под гребенку, с бачками а-ля император Николай, он не был бурбоном, как решил в Петербурге Корсаков, смещенный с поста генерал-губернатора Восточной Сибири.

Да, воспитывался под барабаном. Великий князь Михаил, у которого некогда служил Синельников, бывало, и штаб-офицеров ставил в угол, словно кадетов-малолеток. Или вот бригадный генерал, у которого тоже некогда служил Синельников – под Лугой служил, в военных поселениях, – бригадный и Аракчееву дал бы сто очков вперед. Синельников не осуждал ни великого князя Михайла, ни бригадного держиморду, говорил, что они выполняли высочайшую волю, хотя и деспотически, но то, что было велено и от них не зависело. И он, Синельников, тоже всю жизнь выполнял державные предначертания. Он был вспыльчив, но уважал тех, кто знал себе цену; мог нагрубить, но тотчас и простить промах, коли ты озабочен делом; не терпел лизоблюдов, ибо они не были озабочены делом; охотно выслушивал возражения, ибо в споре возникала польза дела; больше того, ему были необходимы спорщики, ибо они избавляли его от ошибок в деле.

Обойдя зал и чувствуя ломоту в висках, генерал-губернатор сказал собравшимся краткую речь. Смысл ее был следующий: генерал Синельников твердо рассчитывает на дружную и по совести деятельность сослуживцев; пусть опирается каждый неизменно и неукоснительно на дух законности и букву закона; богатейший и обширнейший край достоин подлинного благоденствия, а сие есть благоденствие всех сословий. Да поможет нам бог в трудах наших!

Собравшиеся крикнули «ура». Прием был окончен.

* * *

В начале лета Синельников намеревался обозреть край; в оставшееся до лета время – познакомиться с Иркутском и иркутянами. Он любил дело, а не делопроизводство, и потому все предпочитал увидеть своими глазами. И без пушечной повестки: сейчас, мол, прибудет их высокопревосходительство. Он был непоседлив, и проницателен, и опытен, этот старый бюрократ, этот генерал со свитским вензелем, этот шестидесятипятилетний человек с наружностью матерого бурбона.

Как и в тех губернских городах, где ему приходилось жить и служить, были в Иркутске палата казенная и палата контрольная, приказ общественного призрения и врачебная управа, казначейство, суд, жандармское управление… Но этот город с населением в тридцать тысяч душ сибиряки величали столицей Восточной Сибири. Не потому лишь, что там находилась резиденция генерал-губернатора, в канцелярии которого подвизалось аж пять столоначальников, а в должности чиновника для особых поручений – аж полковник. Не потому лишь, что губернатор Иркутска, подчиненный генерал-губернатору, сам ходил в генеральском чине и сидел в своем кресле прочнее и дольше всех других тогдашних губернаторов. И не потому даже, что здесь, в Иркутске, было то, чего не было ни в одном «просто» губернском городе, – управления: Совет главного управления Восточной Сибирью, горное ведомство Восточной Сибири, управление строительно-дорожное и питейно-акцизное, управление почтовое. Нет-с, не числом и весом своей администрации брал Иркутск верх над «просто» губернскими городами – был он огромным складочным и перевалочным пунктом на пути из азиатцев в европейцы и наоборот. Средоточием гигантского края, где любая великорусская губерния показалась бы горошиной в картузе.

В каком губернском окунулись бы вы в такой кипеть, как на иркутских Большой, Амурской, Тихвинской? Торговые дома, ссудо-сберегательные кассы, конторы, витрины, экипажи! В какой губернский посылала российская оптовщина столь бесконечные обозы? В клубах пара пересекали они Ангару, помечая белые снеги янтарными конскими яблоками и доставляя в столицу Восточной Сибири мануфактурное, галантерейное, москательное… Где ж еще, в каком губернском бурлил такой азарт, фартовый азарт счастливых владельцев приисков? Прогресс, господа, прогресс! На песке он взбадривался, это верно, да ведь на песке-то ленском, витимском, олекминском – золотоносном. А вкруг тех, кто пер в гору, придыхая в фартовом своем азарте, кружила и вилась иркутская мундирная публика, и на длани ее липли, липли золотые чешуйки.

Прогресс, господа! Прогрессу ли нюнить на каких-то здешних улочках, на каких-то Матрешкинских или Мещанских? Скудеет обыватель? Скудеет ремесленник? Меньше сивуху хлестать надобно, зальют зенки – руки в тряс идут. А ты знай плети сети – по весне двинется артельная ангарщина на Байкал-море, на рыбную добычу. А ты знай мастери собольи шапки – для томской ярмонки, для ирбитской ярмонки. А вы там, в Знаменском предместье, осенившись крестным знамением на колокольный, на монастырский звон, вы там знай тките кушаки, знаменитые по всей Сибири-матушке, лощите беличьи шкурки, чтоб пушинка к пушинке, чтоб цвет в цвет, и вы, золотошвейки, знай себе золотом шей. Вот тогда и быть прибытку, быть довольству. А на чужой каравай роток не разевай. Разве что на базаре.

О великое иркутское торжище – «какая смесь одежд и лиц»! Буряты нынче, в зимнюю пору, – в дохе козьим иль оленьим мехом вверх, а летом они в красных и синих халатах; буряты сено привозят, и покупщики усердно ширяют длинным шестом: не обманет ли братский, нет ли пустот «вороньих гнезд»? А этот вроде в какой-то кофте, напяленной на халат, этот безусый, безбородый, косой – шелк у него китайский, чай у него китайский, медные трубки – гамзы китайские и кисеты тоже китайские. Угощайся шаньгами, пей квас сосновый, бери избой кедровый, жуя смолу-серку, неспешно приценяйся к уральским поделкам из железа, к обувке кунгурской иль смекай устройство затейливого кремневого замка на ружье с толстенным, как у пищали, стволом, а калибром махонькую. Мука-то, мука-то почем? Господи, воля твоя, эка все кусается. И парного молочка не возьмешь – дороговизна, бери, стало быть, кругами которое, замерзшее. О иркутский базар…