Вчуже все видишь иначе, думал Синельников, знакомясь со своей столицей. Вот, например, полагал, что сибиряки угрюмы и замкнуты. Может, эдак напечатлелось в далеком тобольском детстве? Да нет, ведь совсем же сопливым отвезли в московский кадетский корпус. Как бы ни было, а вчуже при слове «сибиряк» неизменно виделись косолапые молчуны. А теперь, на поверку, Синельников обнаружил людей сообщительных и радушных. Бойкости по-варшавски не было, как не было и кофе по-варшавски, но и вечерний Иркутск не затворялся на дюжины засовов и не сопел по углам, посасывая лапу. Любительские спектакли, ученые собрания в Сибирском отделе Географического общества, музыкальные вечера, недурная библиотека, да и попросту хождение в гости в те часы, когда зажигаются звезды. Здесь были они крупными, в кулак, горели ярко и близко.

Ему бы, Синельникову, тоже следовало поддерживать тягу к «общественному», приглашая не только чиновников-дворян, но и купечество, тут, в Иркутске, не наблюдалась сословная разобщенность, в Дворянском собрании бывали и купцы, да и чиновники имели наклон в коммерцию; следовало бы поддерживать «общественно», озаряя огнями свой приангарский белоколонный дворец, но, вот незадача, не любил он ни балов, ни торжественных обедов, ни картежа на зеленом сукне. Не любил. И не оттого, что был небогат и скуповат, а потому, что смолоду держался спартанских привычек, а еще потому, что не видел прока в общении скопом – никогда толком не побеседуешь, разве что от полкового оркестра в висках заломит. Другая статья, ежели не скопом и без различия положения и званий. Посему он, высший начальник Восточной Сибири – от Амура до Ледовитого океана, от Енисея до Великого, или Тихого, – объявил, что принимает посетителей в любое время суток и без предварительной записи.

Иркутяне изумились. И граф Муравьев-Амурский, и Корсаков принимали просителей, однако чтобы вот так-то, в любой час и без записи – ай да Длинный генерал! (Он уже был прозван Длинным, но еще не имел твердой репутации, хотя и толковали, что под землею на сажень видит.)

Посетитель-проситель не заставил себя ждать.

С одним из первых приключился конфуз. Отставной улан, запьянцовское мурло, кинулся навыпередки: «Ваше высокопревосходительство, удостойте внимания: желаю служить в полиции!!!» Длинный генерал, что называется, подал улану карету: подвел за плечо к зеркалу, погляди, говорит, на себя и скажи по совести, возможно ль благочиние, коли у тебя такая образина?.. Улан давай бог ноги. И насандалившись в трактире, всем про то рассказывал, и головой крутил, и припечатывал: «Молчу! Мюрат! Король Неополитанский! Молчу!»

Анекдотический случай с уланом тотчас стал известен всему городу. И тотчас было решено, что Длинный генерал человек рассудительный и справедливый, проситель-посетитель пошел густо. Николай Петрович выслушивал не перебивая, не торопя, на грубом лице его сохранилось выражение серьезное, сквозь толстые сильные стекла очков глядел он вдумчиво и строго. Ему говорили о невозможности прохарчиться, эва, по три рублика мучицы пуд, а городские закрома, казенные, – под метелку. И о том, что ангарские наводнения всякий год приносят горожанам убыток ужасный, надо бы, вашество, вал по-над берегом возвести, а то пропадаем, ей-богу. Говорили о непроезжих дорогах, ежегодно якобы ремонтируемых; и о том, что пора бы уж в столице Восточной Сибири иметь театр, и о великой нужде в искусных сапожниках, столярах, портных, вообще мастеров, а они-то, вашество, есть, да только из поляков, из политических, народ трезвый и работящий, а вот, хоть убей, не дают селиться в черте города, гонят, будто и без того они уже не понесли законного наказания; говорили, что в полицейской каталажке смертным боем лупят, а одна нервная дама пожаловалась на учителя гимназии, который – вы только представьте, ваше высокопревосходительство! – топает ногами на ее сына: «Выйди, длинноголовейший, за демаркационную линию подсказов!» Или еще пуще, ваше высокопревосходительство: «Я тебя церемониальным маршем за дверь вышвырну!» Николай Петрович и тут оставался невозмутимым, хотя и не обещал даме укоротить гимназического знатока фрунтовых терминов. А вот иркутскому извозчику обещал нечто важное. Нет, не сразу Синельников признал Романа Рогинского, но внутренне вздрогнул, услышав его могучий бас. Этот ломовой извозчик, этот поляк, этот шляхтич с ястребиными глазами, – черт дери, ужель тот самый…

– Под Брестом? В шестьдесят третьем? – отрывисто спросил генерал-губернатор.

– Точно так, ваше высокопревосходительство, – ответил извозчик, стоя навытяжку и не отрывая своих ястребиных глаз от пристальных глаз генерал-губернатора.

– А незадолго перед тем вы убили полковника?

– В честной перестрелке, ваше высокопревосходительство.

– Что ж вам назначили?

– Вечную каторгу, ваше высокопревосходительство.

– Но?

– По высочайшему манифесту выпущен на поселение.

– И?

– Промышляю извозом, ваше высокопревосходительство.

Никаких сомнений: стоял навытяжку, отвечал по-военному, не кто иной, как Роман Рогинский – мятежник, бунтовщик, командир партизанского отряда, сорвиголова.

Синельников был тогда генерал-интендантом Первой армии, расквартированной в Царстве Польском. Черт догадал, без конвоя отправился однажды в Брест-Литовск, имея при себе ни много ни мало – четверть миллиона золотом. В лесу, на проселке, в темноте экипаж был остановлен всадниками. Дверца рывком распахнулась, чья-то ручища поднесла к его лицу фонарь, он заслонился ладонью, чей-то голос крикнул в темноту: «Это генерал Синельников!» И оттуда, из темноты, басом вопросили: «Мы не ошибаемся, пан-генерал?» Николай Петрович ответил мрачно: «Я в вашей власти, кончайте поскорее».

Наступило молчание. Брякало оружие, фыркали кони. Синельников машинально считал дождевые капли, – срываясь с ветвей, они щелкали по крыше экипажа. Он думал о постыдности своей промашки: не мальчик, а свалял такого дурака, не взяв конвоя. С мертвого спроса нет; с живого есть – позором испепелит. Щелкали капли по крыше экипажа, Синельников досчитал до восьми, уже думал не о постыдности прорухи своей, а жалел казенные деньги, он и теперь поклялся бы, что именно эта жалость тогда прожигала его сердце… Могучий бас объявил из темноты: «Ваше имя, пан генерал, пользуется уважением в Польше. – И прогремел: – Дорогу, панове, генералу Синельникову!» И отряд ускакал.

– Так о чем вы просите, Рогинский? – осведомился генерал-губернатор.

– Генерал… – Рогинский потупился. – Генерал, Польша давно повержена, семилетний плен изнурил меня. – Он говорил едва слышно. – Я женат, у меня дети, я не могу бежать, но я не могу умереть, не увидев отчизны. На все мои прошения ответа нет. Генерал… – Рогинский не договорил, его голос пресекся.

Наступило молчание. Минутное и бесконечное. Что он считал сейчас, Роман Рогинский, бывший партизан, иркутский ломовой извозчик? Не удары ли сердца?

– Хорошо, обещаю писать государю, – сурово ответил Синельников. – Ступайте.

Рогинский поклонился низко-низко, совсем не по-военному, но, выпрямившись, сделал налево кругом и вышел из приемной твердым шагом.

Вопреки своему правилу – ничего не откладывать в долгий ящик – Николай Петрович промедлил обращением на высочайшее имя. Надо было убедить самого себя в том, что давешнее «хорошо» не было личной благодарностью за брест-литовскую пощаду.

Убеждения ради прибег Николай Петрович к рассуждению на предмет польского элемента. Будучи в Царстве Польском, он знал поляков ровно настолько, насколько мог знать эполетный русский. Это знание умещалось в краткой формуле: ясновельможные паны и ксендзы безусловно враждебны России. Будучи в Петербурге и готовясь ехать в Иркутск, Синельников познакомился на Фонтанке, 16, с секретной перепиской своих сибирских предместников и нашел в ней подтверждение своей формуле, но уже применительно к Восточной Сибири. Именно потому, что политические ссыльные – шляхтичи и духовенство – были безусловно враждебны России, именно поэтому и граф Амурский, и генерал Корсаков добивались для них помилования и перевода во внутренние губернии. Граф Амурский писал: все они довольно образованны и скоро получают большое влияние в народе; многие коренные сибиряки очень расположены к польским изгнанникам и польским понятиям.