Щуплый морщинистый скрипач выглядел таким хрупким, что и скрипочка его едва ли могла издать мощные и бодрые звуки, но рядом с ним возвышались гитарист и музыкант, игравший на губной гармонике, — крепкие, умелые ребята. Посредине площадки встал распорядитель танцев. Танцоры выстроились восьмерками. Грянула музыка. Среди танцоров были молодые девушки и парни; шустрые, смешливые, ярко одетые, они танцевали ладно, оживленно перешучивались. Большинство же составляли мужчины и женщины средних лет — тоже молодые, душой во всяком случае. Они плясали лихо, пригибались на ходу, мотали юбками. Круг за кругом выписывали они сложный рисунок танца, и в конце каждой восьмерки мужчины вскрикивали так, что стыла в жилах кровь. В сердцах бушевало лето, самый разгар лета, бурливого, как прибой.
Замелькали друг за другом летние дни. Жара вибрировала, как огромная наковальня, и над спелой пшеницей мерцало горячее марево. Или внезапно прорывался ливень, громадная сверкающая сеть дождя. Ночи, великолепные, благоуханные, — ветер, звезды и далекое, раскатистое кваканье лягушек. Синими ночами Джим и Анна сидят у двери, и тела их, как броня, сковывает усталость; Анна прислонилась затылком к верхней ступеньке крыльца, на коленях у нее лежат цветы, и она осторожно прикасается к ним пальцами, словно боится, что они могут исчезнуть; Джим попыхивает трубкой и гонит от себя докучливые мысли, старается сосредоточиться на настоящем, не на том, что было и что может произойти. На полях лежит туманно-серебристый лунный отблеск; в темноте густыми тенями проступают купы цветов. Сидят они долго, потом Анна смеется каким-то странным, невеселым смехом, встает и входит в дом. Джим поднимается вслед за ней, вытряхивает на плющ золу из трубки и последним, медленным взглядом окидывает ночь и землю. Иногда Мэйзи смотрит, как они сидят, и золотую дымку, окутавшую ее сердце, пронизывает острый укол боли; но дни так торопливо сыплются один за другим, и их поток смывает это ощущение.
Однажды, когда Анна побила ее за какую-то шалость, Мэйзи, голодная, униженная, лежала у дороги в клевере, и ей казалось, земля отталкивает ее, а запах клевера, разные его запахи, сплетаясь, бьют ей в ноздри и одурманивают ее. Спустя некоторое время она услышала негромкое постукивание одноколки.
Она перевернулась и легла на спину. Над ней раскинулось небо, густо усыпанное звездами, близкими, яркими, словно застывшими внезапно на лету. Она смотрела на них так, будто никогда прежде их не видала. Даже дыхание перехватило. Тележка остановилась, из нее вылез старик. Старик Колдуэл.
— Заблудилась? — спросил он шепотом, который слился с тишиной ночи.
— Нет, просто на звезды смотрю. Я живу вон в том доме… в доме Холбруков. Меня зовут Мэйзи Холбрук.
Он подошел и прилег рядом с ней, так тихо, что во мгле казалось, его и нет тут вовсе. Он тоже смотрел вверх, и у Мэйзи потеплело на душе, ей захотелось поговорить.
— Звезды, — начала она. — А что это такое? Я слышала, осколочки луны. Но больше похоже, это лампочки горят в домах, там, на небе, или цветы, которые только ночью растут. Хотелось бы мне их понюхать, эти цветы.
Он приподнялся на локте и с любопытством на нее посмотрел. Потом ответил:
— Звезды — это солнца. Вроде нашего. Но они от нас так далеко — человеку даже трудно себе представить, как много миль их отделяет от нас, — поэтому они и кажутся такими крохотными.
— Вы про все это знаете? Ну а что такое солнце? Огонь?
— Целые мили огня, солнце во много раз больше земли. Но не только огонь.
— Огонь, вот как… Теперь я и сама понимаю, что звезды — это огонь, они ведь пляшут, будто огненные язычки.
Он засмеялся. Потом рассказал ей, отчего кажется, что звезды пляшут, и сколько звездам лет, и как они живут и умирают, рассказал он ей и о людях, которые жили в давние времена, их называли греками, и о том, как в расположении звезд они угадывали образы того, что существует внизу, на земле, и дали звездам имена. Его слова туманной дымкой уплывали в ночь и исчезали, и Мэйзи слушала вполслуха, уловила лишь, что от них веет чем-то огромным, вечным, тем, что существовало до нее и останется после нее, и ощущение это вошло в нее огромной болью, тоскливым беспокойством.
В жаркие летние ночи, когда невозможно было заснуть в душной комнатушке, где рядом с ней ворочались потные тела, она тихонько удирала в поле и в новом приступе горькой печали представляла себе, как на таком же точно поле лежат люди, древний-предревний народ, подбирает имена и образы, всматриваясь в глубину небес, где кружатся огненные смерчи, громадные, вечные, и шипят лохматые кометы.
Однажды, прибежав домой, потому что горячая пыль очень больно обжигала ноги, она опять увидела старика Колдуэла. Он держал на коленях Бена и смотрел, как Анна консервирует помидоры. Он говорил:
— Теперь там распоряжаются хищники. Совершенно несущественно, республиканцы они или демократы — за веревочки тянет одна и та же рука.
Мэйзи хотела было спросить, что это значит, но тут Анна проговорила, наклонив над кипящим котелком голову:
— Баран-вожак уверенно ведет за собой стадо, но кто указал путь, по которому оно движется? Тот, кто приказывает барану-вожаку.
— Вот именно… Когда я приехал сюда, еще был какой-то смысл попытать счастья. Бороться приходилось лишь с природой, с саранчой, с засухой, с поздними заморозками. Человек мог и победить. Других врагов у него не было. Но теперь все это пустяки. Теперь главное — закладные, налоги, и без новейших машин не обойдешься, а то отстанешь от других, и все время тревога — хорошую ли нынче дадут Цену.
Анна перестала мешать в котелке, выпрямилась, и они увидели ее лицо, напряженное, все в капельках, то ли от пара, то ли от пота.
— Вам в колледже объяснили, почему все это так?
— В колледже… — Он поперхнулся этими словами, и лицо его застыло, как маска. — Мое образование началось после того, как я окончил колледж. — Тут он увидел Мэйзи. — Привет тебе, моя собеседница и созерцательница звезд. Миссис Холбрук, у детей поразительно пытливый ум. А что потом с ними жизнь делает…
Пришла осень. С шорохом падают на дорожки разноцветные листья. Поля сверкают золотой парчой пшеницы. С утра до вечера стучит молотилка и с пастбища доносится басовитое мычание коров. Полнолуние; вечерами ребятишки поют, играют в прятки, зарываясь в стога сена, слушают, как хлопаются о землю спелые яблоки.
Начались школьные занятия. Мэйзи и Уилл впервые в жизни отправились в школу. На площадке для игр было полным-полно детей и очень им обоим понравилось, зато учительница, которая ковыляла, как утка, по-утиному держала голову и ужасалась с придыханием: «Восемь лет исполнилось, а ты даже не умеешь читать, пойдешь в первый класс вместе с братцем Уиллом», — вогнала Мэйзи в краску. Но ученье им давалось легко — белые извилистые червячки слов, написанные на доске во втором классе, превращались, как по волшебству, в знакомые слова, которые они сами не раз говорили, хотя они пока еще долбили алфавит. Обнаружив, что эти двое внезапно научились читать, учительница перевела их классом выше, но не для того они штурмом одолевали букварь, чтобы читать и писать какие-то глупые предложения — большую часть времени они подслушивали тайком уроки старшеклассников по истории и по географии… дальние страны, неведомые народы.
Лицо Анны сияло радостью.
— Ну, чему вас научили сегодня?
И Мэйзи пыталась ей все рассказать.
— Видишь, Джим, — говорила она, протягивая рекламный проспект какой-то фирмы Мэйзи или Уиллу и слушая, как они, запинаясь, пробираются по строчкам. — Видишь? Читают. Из этих ребятишек выйдет толк.
В первый раз в жизни Мэйзи со всей остротой ощутила, что ботинки у нее изношенные, платье сшито из лоскутов, а пальто — из стеганого одеяла. Когда она обмолачивала колоски, ей казалось, в руках у нее мягкий шелк; когда зарывалась в сено, воображала, что каким-то неведомым образом соткет из него дивной красоты наряд. Но шелковые кисти вяли, становились коричневыми, от них скверно пахло, и ей ничего не оставалось, кроме как выбросить их вон. Временами, когда переполнявшая ее сердце печаль делалась невыносимой, она сажала перед собой Уилла, Бена и маленького Джима и принималась читать им наизусть стихи, которым ее научил старик Колдуэл. Не посмеиваясь, как делал он, а таинственным низким голосом: