Навстречу им шли две девочки, они уставились на них во все глаза и захихикали, а потом обернулись и поглядели им вслед.

— Бен, где ты держишь руку? — прошипела Мэйзи, затем с яростью повернулась к Джимми: — Заткнись, пожалуйста, тогда я тебя понесу. — В силу каких-то непонятных обстоятельств она сказала это шепотом.

— На закорках?

— Да, если ты только заткнешься. Мама, мы не туда идем.

— Почему у меня нет велосипеда на трех колесиках? — спросил Бен. — Мне купят такой велосипед? — и он замедлил шаг, с тоской уставившись на красовавшийся посреди газона трехколесный велосипед, а тем временем Анна, которую он продолжал дергать за юбку, ничего не замечая, шагала с прежней быстротой, так что юбка сползла вниз и показалось голое бедро. Из красивого дома вышла женщина и, натягивая белые перчатки, с улыбкой смотрела на странных прохожих. Мэйзи быстро встала между ней и Анной, будто хотела защитить мать от опасности.

«Сама себе корчи рожи, дамочка, — мысленно с негодованием пробормотала она. — Ципа-Дрипа барахляная».

— Бен! — распорядилась она материнским голосом. — Перестань тянуть маму за юбку, иди как следует. Мама, мы не туда идем.

— Какая славная у тебя лошадка, — обратилась дама к Джимми. — Но седок тяжеловат немного, а? Вы заблудились? — спросила она Анну.

— Н-но, лошадка! — гаркнул Джимми.

Мэйзи припустила галопом, стремясь поскорей скрыться за углом. Там она сняла Джимми с плеч и, держа его перед собой, яростно прошептала:

— Ты большой мальчик. Большие мальчики ходят сами.

— Нет. Джим-Джим устал. — Он ласково поглаживал ее лицо, нежно прижимался к ней. — Шибче скачи, лошадка, шибче скачи. Хорошая моя лошадка.

В конце улицы, где домов уже не было, лишь высокая проволочная изгородь тянулась по обе стороны булыжной мостовой, они вышли на обрывистый берег реки, вдоль которого раскинулась широкая лужайка, вся пестрящая желтым, зеленым и белым, — здесь росли и трава, и цветы — бездна одуванчиков, махровых, свежих. Воздух был пропитан густым и пряным ароматом.

— Их здесь тысячи! — возликовал Бен после того, как они с Джимми сделали малые делишки.

Мэйзи уже собирала листики на самом краю обрыва, удалившись, сколь возможно, от остальных.

— Здесь, видно, хороший хозяин жил, — сказала Анна, низко нагнувшись к земле и внимательно вглядываясь. Она велела Бену обрывать листики настурции: — Только самые крохотные, Бен, не больше цента, — затем и сама принялась за работу, быстро, сноровисто, без напряжения, ритмично.

Жужжали пчелы, двигаться приходилось осторожно. Там и сям в траве виднелись белые колокольчатые цветы.

— Катальпа[5], - вдруг сказала Анна, собрав их полную пригоршню, — самый лучший запах у этих цветов. — Она выпрямилась и указала рукой на растущее неподалеку высокое дерево. — Мэйзи, подойди сюда. Вот отсюда, где сужается, высоси сок. И ты попробуй, Бенджи. Загляните в середку, видите — там и черное, и золотое, и синее… до чего красиво. И такие стеклянные ниточки торчат пучком, словно они тоже маленький цветок. Да, Бенджи, он совсем как бархатный внутри. Приложи себе к щеке.

Она снова наклонилась, чтобы подобрать с земли цветы, и продолжала говорить:

— Когда я была росточком не выше тебя, Мэйзи, там, где я жила, стояло такое дерево. На этом листья еще маленькие, а потом станут такие огромные, каких ты сроду не видела, в виде сердца, а потом появятся такие коробочки. Вот осенью придем сюда, увидишь.

Ее движения становились все медленнее. Время от времени она распрямлялась, высасывала сок из белых цветов, и Мэйзи заметила, что, перед тем как сделать это, мать каждый раз глубоко втягивала в себя воздух, нюхая цветок, так глубоко, как будто собиралась дуть на высохшие одуванчики или в бумажный мешок. Лицо ее стало сияющим, отрешенным, словно она совсем о них забыла, словно она в кого-то превратилась, словно она больше не их мать. «Мама, пошли назад!» — ей хотелось завопить это во весь голос, испуганно, злобно; подскочив к матери, она щелкнула пальцами прямо у нее перед лицом, чтобы привлечь ее внимание, спугнуть это мечтательное выражение, вернуть ее к действительности, снова увидеть перед собой прежнее, знакомое лицо. «Как щелкну пальцами». Но ее пальцы двигались весело, проворно; спокойно, ловко и бездумно пробегали по зубчатым листикам, добирались до корней, затем дергали стебелек, разрывали, брызнув тонкой струйкой пахучего, пряного сока.

Покой, довольство убаюкивали ее. Жужжат пчелки, шептала она. Сладко пахнет. Божьи коровки. Бабочки. И вдруг непроизвольно: если никуда не смотреть, только под ноги, если ничего не слушать, притвориться, будто не грузовики и не товарные поезда Шумят, а трактор, — получится ферма. Дурочка, с болью одернула она себя, дурочка. Кому она нужна, твоя ферма? Кому нужно выдергивать дурацкие сорняки? «Как щелкну пальцами прямо ей в лицо». И вслух:

— Мама, мы ведь уже много насобирали. Мама, ну!

— Три полных мешка, — сообщил, заглянув в мешки, Беи.

— Я такие стишки помню, — сказал Джимми. — Три полных мешка нам овечка принесла. Глядите, как я прыгаю, — и принялся прыгать с широкой ступеньки давным-давно сгоревшего дома.

— Мы ведь много уже насобирали, — повторила Мэйзи.

— Зелень очень сильно вываривается, понимаешь? — ответила мать. — Да, кажется, уже хватит. Посидим немного. Все плывет перед глазами, все так и плывет. Плывет… — Она споткнулась, обхватила руками Мэйзи, запела:

О Шенандоа, люблю дочь твою я,
Ее сквозь бури пронесу я… —

и улыбнулась так лучезарно, что у Мэйзи дрогнуло сердце. Рука об руку они сидели под катальной. Лицо матери опять стало таким же необычным, с сияющим и отрешенным взглядом. Она стала гладить Мэйзи по голове, как-то сонно, будто в полуобмороке. Нежно и рассеянно водила по ее голове рукой.

Корни мои спутаны, вьются под водой,
Отдохни, о путник, под моей листвой…

пела мать. Ласковые эти пальцы, прикасаясь к волосам Мэйзи, пробудили неуловимое, давно забытое ощущение покоя и уюта, и в ней вдруг робко шевельнулась радость, отчаянно сверкнула над нагноениями боли, и тоски, и страха, и стыда — Зла, принесенного годами. С реки дул ветерок, он ворошил траву, в глазах рябило от ярких переливов зелени, а мать гладила ее, гладила по голове. Вверху трепетали и блестели молодые листики катальпы, и сияние солнца, отраженное травой и листвой, озаряло их лица. На ногу Мэйзи села пчела; чудо — она улетела; вблизи порхала бабочка, опустилась на траву, сложила крылышки, опять улетела.

Корабль уплыл, я вслед ему глядела, —

пела мать, —

Корабль уплыл в далекие моря…

(Мэйзи чувствовала: по телу матери разливается волна счастья, и это счастье не имеет никакого отношения к ним, к ней; мать счастлива, отдалена от них, погружена в себя.)

Корабль уплыл, я вслед ему глядела,
И на борту я видела себя.

Пальцы гладили ее, плели паутину, обволакивали Мэйзи счастьем, неприступностью, погруженностью в себя. Мягкая нить радости оплетает боль, и страх, и тоску, и стыд… почти изжившая себя, неуловимая старая радость, новая, хрупкая радость погруженности в себя, преобразующая, целительная. Трава, земля, широкий ствол дерева за спиной источали, сеяли, струили невидимые жизненные силы. Воздух лучился беспредельным сиянием, и сама Мэйзи лучилась. Мать рассеянно гладила ее по голове, вливала в нее раскованность, беспредельность, крылатость.

— Есть хочу, — сказал Бен.

— Глядите, как я прыгаю, — распорядился Джимми. — Мамочка, Мэйзи, глядите. Чего вы не смотрите?