— Вставай, — говорил Маникс. Голос у него был сорван, из горла выходил только скрип, шепот. — Поднимай задницу. Вставай, говорю.
Калвер остановился. В траве лежал солдат — толстый, обросший трехдневной щетиной. На его разутой, задранной кверху ноге вздувался волдырь, большой и мертвенно-серый, как поганка; солдат бережно снял с него лоскут кожи, под которым открылось огромное пятно нежного, девственно-розового мяса. Голос у солдата был деревенский, терпеливый:
— Не могу я больше идти с таким волдырем. Не могу, капитан, и все тут.
— Можешь, будь ты проклят, — сипел Маникс. — Я пятнадцать километров шел с гвоздем в ноге. Я шел — и ты сможешь. Вставай, говорю. Ты — солдат…
— Капитан, — мирно отвечал тот, — я же не виноват, что у вас гвоздь в сапоге. Я, может, и солдат и еще кто, но не дурак же я полоумный…
Капитан наступил на больную ногу и сделал быстрое неловкое движение, словно желая силой поднять солдата; Калвер схватил его за руку и исступленно закричал:
— Кончай, Эл! Кончай! Кончай! Хватит!
Он замолк, встретив тупой бешеный взгляд Маникса.
— Хватит! — сказал он спокойно. — Хватит. — И совсем тихо: — Все, Эл, хватит. Хватит с них.
Конец был близок, Калвер знал это наверняка. Колонна опять остановилась, люди лежали на раскаленной обочине. Он посмотрел на капитана: тот помотал головой и вдруг провел дрожащими пальцами по глазам.
— Ладно, да… да… — пробормотал он бессвязно и горестно, а Калвер почувствовал, что по щекам у него потекли слезы. Он так устал, что только одно мог подумать: бедняга Эл Маникс. Проклятье.
— Хватит с них, — повторил он.
Маникс отдернул руку от лица.
— Ладно, — прохрипел он. — Ладно, слышу. Хватит с них. Ладно, я тебя слышу. Пусть садятся. Я прав… делал… — Он замолчал, отвернулся. — К черту все.
Маникс заковылял прочь. Полковник стоял неподалеку, засунув большие пальцы за пояс, и внимательно разглядывал капитана. Сердце у Калвера упало камнем. Бедняга Эл, подумал он. Ты просто не мог победить. Старый, добрый, израненный медведище.
Если поражение и надломило его, он все же сохранил в себе ту искру жизни, которая позволит ему выстоять до конца, — ярость. Она не позволит сдаться. Так человек, которого гонят сквозь строй, материт и бесит своих палачей и падает лишь в конце шпалеры. Да, Калвер должен был понять это с самого начала — ярость его неодолима; костер, издавна тлевший в его душе, вспыхнул сегодня ночью. Огонь вышел из повиновения несколько часов назад, когда Маникс впервые бросил вызов полковнику, и теперь стало ясно, что в этом огне сгорят они оба. По крайней мере — один из них.
Калвер лежал ничком в траве и сквозь стук крови в висках услышал ледяной голос полковника:
— Капитан Маникс, будьте добры, подойдите сюда на минутку.
Калвер лежал ближе всех к нему. Оставалось пройти еще десять километров. Перекур был продлен до пятнадцати минут, потому что последние километры им предстояло пройти без остановки. Полковник отдал это распоряжение при Калвере.
— Еще одна остановка, — сказал он с кривой усмешкой, — и их никакими силами не поднимешь с земли.
Калвер застонал — очередная выходка садиста, но потом устало подумал, что полковник, скорей всего, прав. Наверно. Может быть. Кто знает? Он слишком устал, ему было все равно. С перекошенным лицом, зажмурив глаза от боли, к ним приближался Маникс. Он двигался довольно быстро, но невыносимо было наблюдать за его чудовищным ковылянием — за жуткими рывками, судорогами тела, тщетно пытавшегося подавить или хотя бы оградить, не затронуть огромные очаги боли. Позади него, на краю дороги, рядами лежали почти все его солдаты и ждали грузовиков. Они поняли, что Маникс смирился, и рухнули. Десять минут он равнодушно собирал тех, кто еще соглашался идти; их набралось меньше трети роты, твердокаменных служак, спортсменов и просто таких же, как Маникс, — готовых идти из одной лишь гордости и упрямства. Из ярости. Это была жалкая колонна, потрепанная и грязная; цепочка зеленых лиц, провалившихся, остекленелых глаз, ртов, разинутых в изнеможении; позади стояли остатки батальона — не больше двухсот человек. Маникс дотащился до полковника и встал — одна нога на носке, руки уперты в бока.
Полковник посмотрел на него пристально и бесстрастно. Маникс был уже не просто усомнившимся, а еретиком, и его ждало наказание. И все же в голосе Темплтона звучала почти родительская снисходительность, когда он медленно и очень тихо, так, чтобы не слышали остальные, сказал капитану:
— Капитан Маникс, я приказываю, чтобы вы сели на грузовик.
— Нет, сэр, — прохрипел Маникс. — Я кончу марш на ногах.
Вид у полковника был измученный, под глазами набухли серые мешки. Казалось, у него нет уже сил, чтобы изобразить обычную свою улыбку; напряженная, сгорбленная поза, согнутые колени выдавали человека со стертыми ногами, и Калвер, испытывая глубокое отчаяние, вынужден был признать, что полковник все же шел вместе с ними — где-то сзади, в хвосте, по причинам, лишь ему одному известным, но шел, — и только Маникс в своей слепоте мог не понять это.
— Черт, — услышал Калвер свой шепот, — если бы только он не шел с нами.
И затем спокойный голос полковника:
— Нет, вы не дойдете с такой ногой.
Калвер посмотрел вниз. Щиколотка капитана вздулась над башмаком рыхлой молочно-пурпурной опухолью, он не смог бы наступить на землю пяткой, даже если бы захотел.
— Вы не дойдете с такой ногой, — повторил полковник.
Маникс тяжело дышал, словно собирая силы для новой схватки. Он и полковник смотрели в глаза друг другу — два темных профиля, выбитых на бастионе сосен и утреннего голубого неба.
— Слушайте, полковник, — просипел он, — вы сами затеяли этот марш, и я буду идти, даже если у меня ни одного солдата не останется. Вы можете смыться на полдороге…
Калвер хотел остановить его — как угодно, любым способом — не потому, что Маникс навлекал на себя беду, а потому, что вся его война не имела смысла. Неужели он не видит, что полковнику она безразлична? Что для него марш не имеет ничего общего ни с мужеством, ни с жертвенностью, ни с гордостью, для нею это просто задание, которое надо выполнить, и он кто угодно, но не трус, он шел всю дорогу или большую часть — любому дураку это ясно; он так же далек от соперничества, примитивной войны, которую пытается навязать ему Маникс, как самая далекая, самая холодная звезда. Все это ему безразлично. Калвер напрягся в тяжелом, болезненном усилии, желая подняться, встать между ними, во Маникс продолжал атаку:
— Вы гоните солдат. Хорошо. Прекрасно. Но почему вы сами смываетесь?..
— Постойте, капитан, — зловеще начал полковник. — К вашему сведению…
— Иди ты на… со своими сведениями, — сказал Маникс хриплым, придушенным голосом. Он чуть не рыдал. — Ты думаешь…
Но он не успел кончить, потому что полковник сделал странное, неуловимое движение — это был жест почти по-актерски выверенный, как будто взятый из старого ковбойского фильма: его ладонь скользнула к рукоятке пистолета и настороженно замерла там, а холодный, угрожающий взгляд остановился на капитане. И в этом жесте была такая сила, что перед ней спасовал даже Маникс. Лицо его побелело, как будто до него только сейчас дошел смысл слов, сказанных им так опрометчиво; он стоял, немой и угрюмый, и мигая смотрел на блестящую рукоятку пистолета.
А полковник продолжал:
— К вашему сведению, капитан, не вы один проделали этот марш. Но мне не интересны ваши умозаключения, слышите? Извольте взять себя в руки. Ступайте на свое место. По приходе я запрещаю вам покидать расположение батальона, понятно? Я предам вас военному суду. Понятно? Вас будут судить за тяжелое нарушение воинской дисциплины. Я добьюсь вашей отправка в Корею. Потрудитесь молчать! Отправляйтесь в свою роту. — Он трясся от гнева, его серые глаза горели благочестивым мщением. — Ступайте в свою роту, — прошептал он. — Ступайте в свою роту!