— Конечно, Луламей. Если ты еще будешь здесь завтра.

Она сняла темные очки и прищурилась. Глаза ее были словно расколотые призмы; голубые, серые, зеленые искры — как в осколках хрусталя.

— Это он тебе сказал, — прошептала она дрожащим голосом. — Прошу тебя! Где он?

Она выбежала мимо меня на лестницу.

— Фред! — закричала она вниз. — Фред, дорогой! Где ты?

Я слышал, как шагает вверх по лестнице Док Голайтли. Голова его показалась над перилами, и Холли отпрянула — не от испуга, а как будто от разочарования. А он уже стоял перед ней, виноватый и застенчивый.

— Ах ты господи, Луламей, — начал он и замолк, потому что Холли смотрела на него пустым взглядом, словно не узнавая. — Ой, золотко, — сказал он, — да тебя здесь, видно, не кормят. Худая стала. Как раньше. Вся, как есть, отощала.

Холли притронулась к обросшему щетиной подбородку, словно не веря, что видит его наяву.

— Здравствуй, Док, — сказала она мягко и поцеловала его в щеку. — Здравствуй, Док, — повторила она радостно, когда он поднял ее в воздух, чуть не раздавив в своих объятиях.

— Ах ты боже мой! — И он засмеялся с облегчением. — Луламей! Слава тебе господи.

Ни он, ни она не обратили на меня внимания, когда я протиснулся мимо них и пошел к себе в комнату. Казалось, они не заметили и мадам Сапфии Спанеллы, когда та высунулась из своей двери и заорала: «Тише, вы! Позорище! Нашла место развратничать».

— Развелась с ним? Конечно, я с ним не разводилась. Мне-то было всего четырнадцать. Брак не мог считаться законным. — Холли пощелкала по пустому бокалу. — Мистер Белл, дорогой, еще два мартини.

Джо Белл — мы сидели у него в баре — принял заказ неохотно.

— Раненько вы взялись наливаться, — заметил он, посасывая таблетку.

На черных часах позади стойки не было еще и двенадцати, а мы уже выпили по три коктейля.

— Сегодня воскресенье, мистер Белл. По воскресеньям часы отстают. А к тому же я еще не ложилась, — сказала она ему, а мне призналась: — Вернее, не спала. — Она покраснела и виновато отвернулась. Впервые на моей памяти ей захотелось оправдаться: — Понимаешь, пришлось. Док ведь вправду меня любит. И я его люблю. Тебе он, может, старым показался, серым. Но ты не знаешь, какой он добрый, как он умеет утешить и птиц, и детишек, и всякую слабую тварь. А кто тебя мог утешить — тому ты по гроб жизни обязан. Я всегда поминаю Дока в моих молитвах. Перестань, пожалуйста, ухмыляться, — потребовала она, гася окурок. — Я ведь правда молюсь.

— Я не ухмыляюсь. Я улыбаюсь. Удивительный ты человек.

— Наверно, — сказала она, и лицо ее, осунувшееся, помятое под безжалостным утренним светом, вдруг прояснилось; она пригладила растрепанные волосы, и рыжие, соломенные, белые пряди снова вспыхнули как на рекламе шампуня. — Наверно, вид у меня кошмарный. Да и чему тут удивляться? Весь остаток ночи мы прошатались у автобусной станции. Док до самой последней минуты думал, что я с ним уеду. Хотя я ему без конца твердила: «Док, мне уже не четырнадцать лет, и я не Луламей». Но самое ужасное (я поняла это, пока мы там стояли) — все это неправда. Я и сейчас ворую индюшачьи яйца и хожу вся исцарапанная. Только теперь я это называю «лезть на стенку».

Джо Белл с презрением поставил перед нами по коктейлю.

— Смотрите, мистер Белл, не вздумайте влюбиться в лесную тварь, — посоветовала ему Холли. — Вот в чем ошибка Дока. Он вечно таскал домой лесных зверей. Ястребов с перебитыми крыльями. А один раз даже взрослую рысь принес, со сломанной лапой. А диких зверей любить нельзя: чем больше их любишь, тем они сильней становятся. А когда наберутся сил — убегают в лес. Или взлетают на дерево. Потом на дерево повыше. Потом в небо. Вот чем все кончается, мистер Белл. Если позволишь себе полюбить дикую тварь, кончится тем, что только и будешь глядеть в небо.

— Она напилась, — сообщил мне Джо Белл.

— В меру, — призналась Холли. — Но Док-то знал, о чем я говорю. Я ему подробно все объяснила; такую вещь он может понять. Мы пожали друг другу руки, обнялись, и он пожелал мне счастья. — Она взглянула на часы. — Сейчас он, наверно, проезжает Голубые горы.

— О чем это она толкует? — спросил Джо Белл.

Холли подняла бокал.

— Пожелаем и Доку счастья, — сказала она, чокнувшись со мной. — Счастья. И поверь мне, милый Док, — лучше глядеть в небо, чем жить там. До чего же пустое место, и такое пасмурное. Просто край, где гремит гром и все на свете пропадает.

«Еще одна женитьба Троулера». Этот заголовок я увидел в метро, где-то в Бруклине. Газету держал другой пассажир. Единственно, что мне удалось прочесть: «Резерфорд (Расти) Троулер, миллионер и бонвиван, часто обвинявшийся в пронацистских симпатиях, умыкнул вчера в Гриниче прелестную…» Не могу сказать, чтобы мне хотелось читать дальше. Значит, Холли вышла за него — так-так. Прямо хоть под поезд ложись. Но такое желание было у меня и до того, как я прочел заголовок. По многим причинам. Холли я толком не видел с пьяного воскресенья в баре Джо Белла. А за минувшие педели я сам начал лезть на стенку. Прежде всего меня выгнали с работы — заслуженно, за проступок хоть и забавный, но рассказывать о нем было бы слишком долго. Затем призывная комиссия стала проявлять ко мне нездоровый интерес. От опеки я избавился совсем недавно, когда уехал из своего городка, и поэтому мысль, что надо мной снова будут старшие, приводила меня в отчаяние. Неопределенность моего воинского положения и отсутствие профессии не позволяли мне рассчитывать на новую работу. В бруклинском же метро я был потому, что возвращался после обескураживающей беседы с издателем ныне покойной газеты «П. М.». Все это, и вдобавок летняя городская духота, довело меня до прострации. И желание оказаться под колесами было вполне искренним. Заголовок усилил его еще больше. Если Холли могла выйти за этого «нелепого зародыша», почему бы топчущим землю ордам несчастий не протопать и по мне? А может быть — и это вопрос вполне законный, — мое негодование объяснялось тем, что я сам был влюблен в Холли? Пожалуй. Ведь я и в самом деле был в нее влюблен. Влюблялся же я когда-то в пожилую негритянку, кухарку моей матери, или в почтальона, который позволял мне разносить с ним письма, или в целое семейство Маккендриков! Такого рода любовь тоже бывает ревнивой.

На своей станции я купил газету и выяснил, прочтя конец фразы, что невеста Расти — прелестная манекенщица родом из Арканзаса, мисс Маргарет Тетчер Фицхью Уайлдвуд. Мэг! Ноги у меня ослабли до того, что остаток пути мне пришлось проделать на такси.

Мадам Сапфия Спанелла встретила меня внизу, выпучив глаза и ломая руки.

— Бегите, — сказала она, — приведите полицию. Она кого-то убивает! Ее кто-то убивает!

И это было похоже на правду. В квартире Холли словно резвились тигры. Звенели стекла, трещала и падала мебель. Но среди грохота не слышалось голосов, и в этом было что-то неестественное.

— Бегите! — визжала мадам Спанелла, подталкивая меня. — В полицию! Убийство!

Я побежал, но только наверх, к Холли. Я постучался — мне не открыли, только шум стал тише. Прекратился совсем. Но все мольбы впустить меня остались без ответа. Пытаясь вышибить дверь, я лишь разбил себе плечо. Потом я услышал, как мадам Спанелла приказывает кому-то внизу сходить за полицией.

— Молчите, — сказали ей, — и убирайтесь вон.

Это был Жозе Ибарра-Егар. Совсем непохожий на лощеного бразильского дипломата, потный и испуганный. Мне он тоже приказал убираться вон. И открыл дверь своим ключом.

— Сюда, доктор Голдман, — сказал он, кивнув своему спутнику.

Никто меня не остановил, и я вошел за ними в совершенно разгромленную квартиру. Рождественская елка была наконец разобрана — в полном смысле слова, — ее бурые, высохшие ветви валялись среди разорванных книг, разбитых ламп и патефонных пластинок. Опустошен был даже холодильник, и его содержимое раскидано по всей комнате: со степ стекали сырые яйца, а среди этого разорения безымянный кот Холли спокойно лакал из лужицы молоко.