Жак Деррида

Структура, знак и игра в дискурсе наук о человеке

Мы более нуждаемся в истолковании толкований, чем в толковании вещей.

М. Монтень

Возможно, в истории понятия «структура» произошло нечто, что можно назвать «событием», если бы это многозначное слово не имело значения, которое структурная – или структуралистская – мысль не стремится ограничить. Однако все же будем говорить о «событии», и пусть кавычки, в которые взято это слово, служат нам предупреждением. Что же это за событие? Внешне оно выглядит как разрыв и усиление.

Легко показать, что понятие структуры и даже само слово «структура» имеют столь же давнюю историю, как понятие эпистемы[21], столь же давнюю, как вся западная наука и философия, чьи корни залегают глубоко в почве повседневного языка, куда эпистема проникает в попытке обнаружить эти корни и сделать их своей частью в процессе метафорического замещения. Однако вплоть до того события, которое я собираюсь определить, структура хотя и неизменно делала свое дело, всегда нейтрализовалась или редуцировалась, так как ей всегда приписывался центр и определенное происхождение. Функция этого центра состояла не только в том, чтобы ориентировать, уравновешивать и организовывать структуру – ведь невозможно помыслить неорганизованную структуру – но прежде всего в том, чтобы обеспечить ограничительный, стабилизирующий характер организующего принципа структуры в отношении того, что мы назовем игрой структуры. Направляя и организуя последовательность системы, центр структуры допускает игру элементов внутри целостности ее формы.

И даже сегодня понятие структуры, не обладающей центром, попросту непредставимо.

Однако центр сам же и ограничивает игру, которую начинает и делает возможной. Центр есть точка, в которой подмена содержания, элементов, терминов делается более невозможной. В центре запрещены перестановки и преобразования элементов, каждый из которых, разумеется, может быть самостоятельной структурой внутри более общей структуры. Во всяком случае, на эту перестановку всегда существовал запрет (я намеренно употребляю это слово). Центр всегда считался единственным по определению, тем самым элементом структуры, который, руководя ею, сам не структурирован. Вот почему классическая мысль, размышляя о структуре, могла считать, что центр парадоксальным образом находится и внутри структуры, и вне ее. Центр располагается в самом сердце целостности, и все же, поскольку центр не принадлежит к этой целостности (он не есть часть этой целостности), центр располагается где угодно. Центр не есть центр. Концепция центрированной структуры – хотя она являет саму связность, последовательность, это условие эпистемы как философии и как науки – противоречива в своей последовательности. И как всегда, последовательность в противоречивости обнаруживает силу желания. Концепция центрированной структуры есть по сути концепция обоснованной игры, предполагающей некую фундаментальную неподвижность и надежную прочность, которые исключены из самой игры. Эта прочность помогает преодолеть тревожное беспокойство, возникающее у участника игры, у того, кто вовлечен в нее, кто делает ставки с самого начала игры. И опять-таки, в отношении того, что мы называем центром (и что можно с тем же основанием назвать началом или концом), повторы, замещения, трансформации и перестановки всегда возникают из истории смысла (sens), начало которой всегда поддается воссозданию, а конец – предвидению, исходя из форм ее присутствия в настоящем. Вот почему можно сказать, что смысл археологии, так же как смысл эсхатологии, состоит в этой редукции структурности и попытке создания структуры на основе полностью явленного физического наличия, которое лежит вне поля игры.

Если это справедливо, то вся история понятия «структура» до того прорыва, о котором мы говорим, должна быть представлена как серия замещений одного центра другим, как цепочка определений центра. Последовательно и в соответствии с определенными правилами центр получал разные формы и наименования. История метафизики, как и вся история Запада, есть история этого ряда метафор и метонимий. Матрица этой истории – прошу простить мне отсутствие примеров и излишний лаконизм, вызванные желанием скорее перейти к моей теме, – определение бытия как наличия (presence)[22] во всех смыслах слова. Можно показать, что все термины, относящиеся к основам бытия, к принципам, а также к центру структуры всегда обозначали наличие – сущность, существование, субстанция, субъект, трансцендентное, сознание, Бог, человек, и т.д.

Событие, которое я называю прорывом, разрыв, о котором я говорил вначале, должно было произойти тогда, когда пришло время осмыслять структурность, воспроизвести эту структурность. Поэтому я и назвал этот разрыв повторением во всех смыслах слова. С этого момента стало необходимо иметь в виду одновременно и закон центрированности структуры, и процесс обозначения, при котором производятся всяческие перестановки и подмены в центре. Но ведь центр никогда и не был центром, он уже был изгнан со своего места, уже подменен. Замещающий элемент, в свою очередь, никогда не замещается элементом, который ранее существовал. С этого момента пришлось полагать центр несуществующим, его больше нельзя было представить в терминах присутствия, наличия. Необходимо стало помыслить центр, не обладающий естественным местом, центр не в виде определенного места, а в виде функции, центр как не-место (nonlocus), где идет бесконечная игра бесчисленных замещений знаков. Это был момент, когда язык пронизал общефилософскую проблематику, когда исчезли и центр, и начало, и все превратилось в дискурс (если мы придем к согласию о значении этого слова), иными словами, превратилось в систему, в которой главное обозначаемое, первоначальное, или трансцендентальное обозначаемое, явлено только в системе различий. Отсутствие трансцендентального обозначаемого бесконечно расширяет сферу и возможности знаковой игры.

Где и когда происходит эта децентрация, когда начинается осознание структурности структуры? Было бы наивно указывать на конкретное событие, теорию или автора в качестве точки отсчета. Вне всякого сомнения, это произошло как следствие нашей эпохи в целом, но заявляло о себе и работало оно всегда. Однако если бы мы пожелали назвать несколько имен в качестве вех и вспомнили авторов, чей дискурс ближе всего подошел к формулированию этого прорыва, нам пришлось бы назвать критику метафизики у Ницше, его критику концепций бытия и истины, которые он заменил на концепции игры, интерпретации и знака (знака, за которым не стоит истина); затем фрейдовскую критику сознания, субъекта, самоидентификации, тождественности сознания и самоконтроля; и – самое радикальное – разрушение метафизики у Хайдеггера, его критику онтотеологии, определения бытия как наличия. Но все эти направленные на разрушение традиционной метафизики дискурсы и их аналоги попадают в ловушку круга. Это уникальный круг. Он описывает формы отношений между историей метафизики и разрушением истории метафизики. Нельзя разрушать метафизику, не используя ее понятий. У нас нет другого языка – ни синтаксиса, ни словаря, – который не был бы связан с ее историй; все наши призывы покончить с метафизикой уже облечены в форму метафизики, уже несут в себе ее логику, ее внутренние постулаты. Всего один пример из многих возможных: метафизике наличия наносится удар с помощью концепции знака. Но как только мы пытаемся показать, что не существует привилегированного, или трансцендентного обозначаемого и, следовательно, сфера игры значений безгранична, если мы последовательны, приходится отринуть не только эту концепцию, но и понятие «знак» – а это сделать невозможно. Потому что обозначающий знак всегда понимался как «знак чего-либо», как обозначающее некоего обозначаемого, как обозначающее, отличное от его обозначаемого. Если убрать эту принципиальную разницу между обозначающим и обозначаемым, придется отказаться от слова «обозначающее» как от метафизического понятия. Когда в предисловии к «Сырому и приготовленному»[23] Леви-Стросс пишет, что он «хотел подняться над оппозицией чувственное – умопостигаемое, избрав для работы знаковый уровень», необходимость, сила и законность его процедуры не может заставить нас забыть, что понятие знака само по себе не в силах преодолеть оппозицию между тем, что нам дано в чувственном восприятии, и тем, что постигается с помощью разума. Все стороны понятия «знак» на протяжении его истории определялись именно этой оппозицией. Знак жил только благодаря этой оппозиции и в ее системе. Но мы не в силах обойтись без понятия знака, потому что не можем отказаться от соучастия в метафизике без отказа от нашей критики этого соучастия или без риска пожертвовать игрой смысла в означаемом, которое может ограничить значение своего означающего только собой, или, что то же самое, просто изгнать означающее за свои пределы. Ибо существуют два разных пути стирания различий между означаемым и означающим: первый, классический путь, заключается в редукции означающего, т.е. в итоге в подчинении знака мысли; второй путь, который мы здесь используем в противовес первому, состоит в том, чтобы поставить под вопрос систему, в которой функционировала произведенная редукция, и, прежде всего, оспорить оппозицию чувственного и разумного. Парадокс в метафизической редукции знака заключается в том, что его обеднение было основано на той самой оппозиции, которую оно устраняло. Эта оппозиция системна с процессом редуцирования. То, что мы здесь говорим о знаке, может быть отнесено ко всем понятиям и положениям метафизики, в особенности к дискурсу по поводу «структуры». В этот круг ведет несколько путей. Все они более или менее наивны, более или менее эмпиричны, более или менее систематичны, все так или иначе приближаются к формулированию – то есть к формализации – этого круга. Эта разница в способах объясняет множественность разрушительных дискурсов и разногласия между теми, кто их разрабатывает. Например, Ницше, Фрейд и Хайдеггер работали в рамках унаследованных от метафизики понятий. Так как эти понятия не есть элементы или атомы, а заимствованы из определенного синтаксиса и определенной системы, каждое отдельное заимствование приносит с собой назад всю метафизику. Вот почему разрушители метафизики нападают друг на друга: например, Хайдеггер видит в Ницше последнего метафизика, «последнего платоника», и выражает свое мнение с ясностью и убедительностью, которые равняются только степени его ошибки в прочтении Ницше. То же самое можно проделать и с самим Хайдеггером, и с Фрейдом, и с прочими. Занятие это весьма распространено в наши дни.