Маленькие слепые окна черных покосившихся изб, крытых потемневшей от дождя и зноя соломой, глядели скорбно и безнадежно. Словно сознавали: солнце, свет и радость не для них. Их обитателям уготована участь трудная и печальная. Гошка пронзительно-остро вдруг почувствовал и понял: тут находится изба, в которой он родился, именно здесь его место, а не в белом с веселой зеленой крышей доме. Приподнятое, взволнованное настроение точно ветром сдуло. Сердце заныло тоской и тревогой.
Их заметили, однако встречали и провожали равнодушными глазами. Лениво тявкнула у покосившихся ворот рыжая лохматая собака и отвернулась.
– Точно чужие, – удивилась вслух тетка Пелагея. – Не признают.
– И хорошо… – откликнулась Гошкина мать. – Сраму меньше.
Баба с порожними ведрами на коромысле, шедшая к колодцу, замерла посреди улицы и охнула:
– Никак, Яковлевы?! – И, потрясенная своим открытием, завопила во весь голос: – Люди добрые! Что делается, вот они, Яковлевы-то!
И что озадачило Гошку, и не одного его, но и всех остальных, кинулась не к ним, по женскому обыкновению расспрашивать, что и как, а в избу, да еще ухитрилась крикнуть через соседний забор кому-то неведомому:
– Слышь, Клань, Яковлевы объявились!
– Экая сорока длиннохвостая… – проворчал дед.
Из изб полезли старики и старухи, посыпались горохом ребятишки, и скоро Яковлевы шагали, сопровождаемые целой галдящей толпой. Бабы ахали и охали, внимая рассказу о московском пожаре, а Дуська, бойкая и говорливая вдова, первая опознавшая Яковлевых, громогласно причитала:
– Известно, родименькие, иде тонко, там и рвется… Как же вы теперь жить-то будете? Иде обретаться?
И другие глядели на них с видимым сочувствием. Деда Дуськины причитания вывели из терпения:
– Где жили, там и будем. В избе, чай, не на облаках и не в поле…
– Так ить избы вашей нету, – сказала Дуська.
– Как так нету?
– Очень просто. Растащили вашу избу-то.
– Пошто ерунду мелешь… – дед остановился. – Как так растащили? Кто?
– Разобрали по бревнышку. Почитай, всем миром. Ить кто думал али гадал, что вы возвернетесь? Староста баял, у вас в Москве не дом – хоромы.
Дед переменился в лице и заспешил далее. Гошка заметил: многие из тех, кто сопровождал их до сих пор, как бы засмущались и помаленьку стали отставать. Яковлевых теперь провожали почти одни ребятишки, да позади, чуть в отдалении, плелись два дряхлых старика и три Сгорбленные старухи.
Избы и впрямь не было. За остатками ветхой изгороди виднелась полянка не полянка, не поймешь что: где топорщилась сухая прошлогодняя трава – полынь да репейники – и пробивалась первая зелень. Далее виднелись грядки и одиноко торчали три неухоженных яблоньки.
Дед скинул шапку, перекрестился троекратно и дрогнувшими губами произнес:
– За что же?.. За какие прегрешения?..
Взвыла дурным голосом тетка Пелагея. Заплакала беззвучно Гошкина мать, а следом за ней утер слезы и дядя Иван:
– Аж печку растащили, нехристи…
– Жить-то как, миленькие?! – надрывалась, сорвав платок и дергая волосы, тетка Пелагея. – Убивцы, ироды окаянные… Детишек-то куда?!
Дед Семен отер слезы, высморкался:
– Нечего голосить попусту. Надобно к господам идти, просить подмоги. Оброк платили исправно, перед ними мы без вины. – Вздохнул: – Ах, соседи-соседушки…
Подоспели новые люди, которых Гошка не знал в лицо, вернее сказать, не помнил. Оказались они яковлевской родней: дедовым двоюродным братом Тимофеем, дряхлым, с палочкой, его невесткой Нюркой, ожидавшей ребенка. С ними полдюжина ребятишек, мал-мала меньше, босоногих, сопливых, одетых в лохмотья.
– Айдате в избу, – сказал дед Тимофей. – Поди, ноженьки не казенные.
Всем следовать за ним не довелось, потому что, разбрызгивая грязь, прибежал мальчишка, помоложе Гошки, и, едва переведя дух, объявил:
– Барин требует.
– Дали б людям передохнуть с дороги… – неодобрительно проговорил дед Тимофей.
– Немедля, велено.
Малый во все глаза таращился на вновь прибывших.
– Идите, бабы, в избу, а мы пойдем к барину, – решил дед Семен.
Убого выглядела избенка снаружи, но внутри оказалась еще хуже. Земляной пол. Низкий, прогнивший – того гляди, рухнет – потолок, подпертый посередке трухлявым бревном. Большущая, в пол-избы обшарпанная печь, колченогий маленький стол. Над ним, в красном углу, закопченная икона. И – батюшки мои! – пятеро или шестеро чумазых ребятишек на полу, один в люльке орет-надрывается, на печке старуха кряхтит, тут же поросенок хрюкает, куры квохчут и два гуся шипят. Заметив Гошкину растерянность, дед Тимофей развел руками:
– Живем, внучек, в тесноте, да и в обиде. Давно бы следовало подновить избу, а лесу нету. Где возьмешь, лес-то?
Скинули котомки – к ним ребятишки.
– Кышь! – прикрикнул дед Тимофей. – Кышь, окаянные!
Но похоже, слово его мало что значило. Принялись канючить на разные голоса:
– Гостинчика, тетя, дай…
Гошкина мать принялась рыться в котомке, а тетка Пелагея всплеснулась:
– Да откуда, сироты мои, взяться гостинцу. В исподнем повыскакивали из огня. Хорошо, что остались живы. А тут аспиды, нехристи проклятущие разворовали избу.
– И-и, – покачал головой дед Тимофей. – Не суди так. От нужды человек и чего не хочет сделает. Лесу – нет. Известная наша сторона. А избенки чинить надоть. Валются они. Вот и взяли, кто что сумел.
– Нешто чужое можно? Дознаюсь – я им покажу!
– Так ить и дознаваться неча. Секретов тут нету. С меня и можешь начать…
Тетка Пелагея, да и Гошка с матерью недоуменно уставились на старика.
– Столб-то, коим потолок подперт, аккурат взят из вашей избы. Кабы не он, может, нас тут всех давно подавило, ровно тараканов. Вишь, вовсе разваливается избенка.
Тетка Пелагея заплакала:
– Родственнички, чтоб вам всем… Нам куда теперь деваться? Под открытым небом ночевать? Староста чего глядел? Иль барина не убоялся?
– Так барин сам и дозволил. Пошел к нему Гришка-Косой просить лесу на починку избы, а он: нету лесу. Гришка ему – валится, мол, халупа, того гляди, вовсе рухнет. Он и отвечает: возьми, мол, со двора Семена Яковлева. Ну, а за Гришкой – остальные. Мы – по-родственному, зазорно вроде – последнее бревно из нижнего венца выпросили у старосты. А не мы, так кто иной. Какая разница?
– Верно, касатки. Все верно… – подтвердила с печки старуха. – Барин дозволил, а староста распоряжение делал: кому и сколько. Нам бы поранее подойти, да посовестились.
Дед с отцом и дядей Иваном вернулись хмурые и, как показалось Гошке, обескураженные.
– Много ли выходили? – спросил дед Тимофей.
– Похоже, пшик.
– Как так?
– В ножки барину поклонились. Вспомоществования попросил: мол, лесу самую малость – крышу возвести над головой. Отвечает: подумаю, дескать, а покудова идите.
Дед Тимофей покачал головой:
– Худо, милые. Едва ли дождетесь подмоги. Наш барин и другие ноне всполошились перед волей, которая, сказывают, нам выйдет. Где могут – жмут, силов нету. Кажинный день норовят для барщины вырвать. Бабам задают непомерные уроки. А чтоб от них подмога какая, едва ли то сбудется…
Ночевать опять разбрелись по разным избам. Жилье деда Тимофея для семерых Яковлевых было тесно. В нем остались дед Семен с Гошкой и его матерью.
Дед Тимофей, удовлетворивши первое любопытство о московском житье-бытье, с готовностью рассказывал про здешнее.
– Тяжело живем, трудно. Барщина, по Старостину приказу, – сколь надоть. И пять ден. И шесть. Случается, и всю седмицу.
– Положено-то три… – заметил дед Семен.
– И… – будто даже обрадовался возражению старик. – Кем положено – неведомо, а нами не взято. К барину на старосту – челом. А он – таких делов не касаюсь, ступайте к старосте, разбирайтесь с ним.
– Может, и вправду староста причиной?
– Милый, да разве без барской воли староста что смеет? Не-ет, касатик, тут барин камедь ломает. На все первое его слово. И хотит, как я понимаю, напоследок выжать из крестьян сколь токмо возможно.