В Москве слово «крепостной» звучало для Гошки несколько отвлеченно. Вся практическая зависимость от господ выражалась в наездах жутковатого Упыря и уплате ему причитающихся помещикам в качестве оброка денег.
Здесь же, в Никольском, было совсем другое.
Отставной солдат Прохор Аверьянович на другой день по прибытии изрек:
– Тут, солдатик, проглоти язык.
И развил свою мысль:
– Спросят – отвечай: «Да-с», «Нет-с». Что прикажут делать – беги со всех ног и, кровь из носу, исполняй. Хочется тебе или нет, а делай, будто от этого жисть твоя зависит, ибо, почитай, так оно и есть. Сам пред господскими очами мельтешить, выслуживаться и благорасположения искать избегай. И памятуй денно и нощно, о чем в Москве, поди, и не думал: холоп ты барский, собственность его, может он продать тебя вместе со всем семейством, ровно неодушевленный предмет или скотину. Потому наказ мой первый – будь, пока не приглядишься, тише мыши. По истечении времени – другой наказ. Но о том в свою пору.
Речь Прохора, человека сильного, смелого, а похоже, и дерзкого, произвела на Гошку впечатление куда большее, нежели родительские предостережения. Он по-настоящему начал понимать – не только в том беда, что будут они теперь жить много труднее и беднее прежнего. Предстояло ему хлебнуть полной мерой крепостной доли без всяких смягчений, в натуральном, так сказать, виде.
– Чтоб нагляднее и вразумительнее было, свожу тебя поглядеть, пока со сторонки, на барскую, как у нас говорится, «трубочку».
Вечером Гошка все и увидел, хотя слышал о том много раз от дяди Ивана, отца с матерью и деда Семена. Но, как известно, лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать. Происшедшее подтвердило лучше всяких слов серьезность Прохорова предостережения и своевременность его наказа.
Апрельское солнышко будто играет. К закату земля была холодна и словно выдыхала остатки зимней стужи. Малолюдная до того деревенька – старики да ребятишки – ожила. Потянулись с полей мужики – пахали под овес. Заливисто ржали лошади, протяжно мычали коровы. Бабы гремели ведрами – приближалась вечерняя дойка. Брехали собаки, куры кудахтали, верещали поросята – словом, поднялась обычная деревенская музыка, где всяк подает свой голос.
Заслышав привычные звуки, Прохор сказал:
– Айда-ка, солдатик, набираться ума, покудова на чужих задницах. И уж изволь вперед не соваться. Успеется.
Перед знакомой Гошке верандой толпилась кучка понурых мужиков и баб. У одной женщины топорщился живот: ждала ребенка. Чуть в сторонке, как и остальные мужики с непокрытой головой, стоял Упырь, по обыкновению своему глядя мимо людей пустыми глазами. Между верандой и крестьянами – широкая скамья на крепких толстых ножках. Гошка о назначении скамьи знал и потому невольно косился на нее. И еще одна фигура привлекла Гошкино внимание. Особняком от других – мужиков с бабами и Упыря – переминался с ноги на ногу и деликатно позевывал в кулак лысый человек в потрепанной одежке с барского плеча и лисьей физиономией. Подле него в деревянной лохани мокли связанные пучками прутья – розги.
Скамья, лохань, розги не были в новинку Гошке. Сухаревские мальчишки любили бегать в соседнюю полицейскую часть, где каждодневно наказывался розгами московский простой народец, а частенько, по запискам своих владельцев, и крепостные из дворни за большие и малые, подлинные и мнимые прегрешения. Потешались, глядя, как бородатый дядя, иной раз почти господского вида, истово крестился, медленно стягивал портки и, кряхтя, укладывался на скамейку, искательно заговаривая с неторопливыми и важными полицейскими служителями.
Гошка вместе со всеми бегал к полицейской части. Ему всегда бывало жаль наказываемых. Однако не тебя секут – другого, чужая беда к спине не липнет. Тут же готовилось нечто совсем иное. И хоть не его был черед укладываться под моченые прутья, Гошка понимал: они припасены и для него, и для его брата Мишки, и для дяди Ивана, и тетки Пелагеи, и – отвратительно думать – для его отца с матерью, и для деда Семена.
Ему вдруг захотелось бежать отсюда сломя голову. Куда угодно, только подальше от этой скамьи, от холеного, тщательно выбритого старика в синем стеганом халате с длинной трубкой в руках, его, Гошкиного, не хозяина – владельца! Гошка даже сделал невольно движение в сторону. Но Прохор, должно быть угадав его намерение, остановил:
– Погодь, солдатик. Тебе тут первейшая наука. По счастью, на чужой беде в сей раз. Гляди и запоминай.
Старый барин опустился в кресло, услужливо подставленное седеньким худым человеком, барского обличия.
– Кто у нас нынче? Никифор? Что же ты, братец? – холодно спросил Стабарин, обращаясь к дюжему мужику, смятенно мявшему в руках ветхую поярковую шапку.
Мужик повалился на колени:
– Смилуйся, государь!
Стабарин брезгливо скривился:
– Пустое, Никифор. А завтра урок не выполнишь, велю кликнуть Мартына. Григорий, приступай.
Человек с лисьей физиономией согнулся пополам:
– Слушаюсь, батюшка! – И Никифору: – Ну, буде… буде утруждать барина.
Мужик тяжело поднялся с земли и покорно лег на скамейку.
– Трубку! – произнес помещик. – Хотя надо бы две.
– Благодарствуем… – проговорил невнятно мужик на скамейке. И тише, чтобы не услышал барин, лисьемордому просительно:
– Не замай, Григорий Иванович. Отблагодарю…
– Но! Но! – стрельнул глазами лисьемордый, очевидно опасаясь, что слова мужика донеслись до барина.
Свистнули в воздухе розги и, брызгнув водой, с силой опустились на голое белое тело мужика, выглядевшее ужасно жалким и беззащитным.
– Полегче, родимый!
– Но! Но! – высоким голосом повторил Григорий. – У меня не понежишься…
– Батюшка, вступись… – взмолился мужик, обращаясь теперь к помещику. – Ить в поле мне завтра…
– За дело, Никифор! За дело! – удовлетворенно, почти благодушно отозвался барин. – У меня зря не наказывают, сам знаешь.
Свистели и с мерзким звуком, от которого Гошку передергивало, опускались розги. Вскрикивал и стонал мужик. Покуривал неторопливо поданную ему трубочку барин. Понурившись, ожидали своей очереди мужики и бабы.
– Ничо! Ничо! – гневно подбадривал Гошку отставной солдат Прохор. – Мы к этому народ привычный, а ты возьми да не привыкни! То-то будет потеха!
Откуривши трубочку, Стабарин молвил:
– Будет на сегодня, Григорий!
– Благодарствую, батюшка… – натягивая порты, поднялся со скамьи Никифор.
– Кто у нас следующий?
– Анфиса, батюшка! – поспешно ответил Упырь. – У барыни, извиняюсь, подол юбки спалила утюгом.
– Анфиса?! – даже весело осведомился Стабарин.
Молодая баба с оттопыренным животом повалилась на землю:
– Виновата, барин, голубчик! Виновата!
– Это хорошо, что сознаешь свой проступок. Однако наказать тебя придется.
– Так ить дитю, голубчик барин, жду…
– Отлично, Анфисушка. Известно, женское дело. Но ты мои правила знаешь. Григорий!
– Хватит с тебя на сегодня, – сказал Прохор. – Пошли отсюдова…
Лишь краем глаза увидел Гошка, как после бесполезных слезных просьб и молений легла на скамью и Анфиса.
– Вот что, солдатик! – сказал Прохор. – Видал ты лишь малую толику того, что самому придется испытать. И чтоб таковую радость отодвинуть подалее, повторяю первый мой завет: проглоти язык. Будто ты глухой, а главное, немой. Второй – позднее, когда оглядишься да попривыкнешь. Его, как острый нож или другое оружие, не следует давать прежде времени.
Дед Семен согласно кивал головой:
– Так говоришь, Прохор. Так! Слушай его, Гоша. Плохому не научит.
Показалось вдруг Гошке, что меньше и старше, нет, старее сделался за эти недели сильный и жилистый дед Семен. Словно помельчал, что ли, надломился и сник.
Глава 8
ДВОРЯНСКОЕ ГНЕЗДО
Впечатляющими были Прохоровы предупреждения и барская «трубочка», а Гошку тянуло к господскому дому. Там текла покойная, чистая и красивая жизнь, столь отличная от жизни Никольских крестьян, его собственной и в особенности его родичей, обретавшихся теперь в грязной и тесной людской, где вечно громко ссорились и откуда доносились бабий визг и тяжелая мужская брань. В господском доме редко повышали голос, там слышались веселые разговоры, смех. По вечерам, когда мужицкое Никольское засыпало, в окнах загорались огни звучала музыка.