Как только я, взбив солому, улегся под стогом, ко мне приплелся Рябко. Сейчас я уже не думал его отгонять. Хоть одна живая душа будет рядом.

— Иди сюда, Рябко! — позвал я собаку.

Пес подошел совсем близко и лизнул мою руку.

— Ложись, Рябко! — приказал я. — Вот здесь, на одеяло.

Пес колебался и стал пятиться. Тогда я насильно повалил его вниз, он улегся в ногах и сразу же, довольный, начал искать блох.

Зарницы в Бессарабии полыхали сейчас уже раз за разом, и небо в промежутках между вспышками становилось темное-темное, звезды гасли там, вверху, после каждого удара молнии.

Стог наваливался на меня, он прижимал своей тяжестью нижние слои соломы, так что в них нельзя было просунуть руку. В нескольких шагах от стога ничего не было видно, даже белый забор, который так ясно был заметен отсюда в самые темные ночи, сейчас исчез в темноте, и только когда зарницы пробегали за Днестром, можно было его различить. В эти минуты, когда вспыхивали зарницы, освещалось темное небо и локомобиль. Со своей высокой трубой он был похож на задравшего хобот слона, вблизи него виднелись бочки с водой, проступали в темноте очертания молотилки.

Завтра с утра мы станем на решетчатую площадку у ее барабана. Коломеец примет от меня первую половину снопа, задрожит, перебивая колосья, зубчатый барабан, шумно будет вокруг… Но как пусто, одиноко сейчас на совхозном току! Никого. Ни одной живой души. Только мы с Рябком улеглись под стогом. Я поудобнее подложил себе под бок холодную винтовку и поправил зауэр, висевший у меня под рубашкой на сыромятном шнурке.

Я все еще побаивался носить пистолет в открытую, думал, кто-нибудь из курсантов может отобрать его у меня. Я выпросил у Шершня длинный сыромятный ремешок, привязал его обоими концами за колечко на рукоятке зауэра и носил пистолет вечерами под рубашкой, прямо на голом теле. Он всегда был теплый и уж больше не ржавел. Плохо только, что во сне он врезался в бок, и я спал беспокойно, часто переворачиваясь.

Я заснул далеко за полночь в ожидании близкого дождя и проснулся, чувствуя облегчение в ногах. Рябка возле меня не было. Он громко лаял совсем неподалеку. Он бросался на кого-то чужого, идущего по полям к совхозу со стороны Днестра. Я услышал шаги этого неизвестного человека. Они приближались. Нет, это был не один человек, их было несколько: я слышал, как хрустит под ногами идущих картофельная ботва. Я сразу прижался к стогу. Рябко хрипло лаял, он бросался уже прямо под ноги идущим.

— Цюцька, цюцька, иди сюда — сала дам! — попытался кто-то приласкать собаку. Голос был тихий, вкрадчивый и недобрый.

— Та ударь его шаблюкой, чтоб не гавкал! — буркнул другой сердито.

И в ту же минуту я услышал глухой удар и страшный, последний визг Рябка. Видимо, отползая и теряя последние силы, он заскулил жалобно, тоскливо и вдруг замолк.

— Ото дав! Напополам! Аж руке больно, — сказал ударивший и хрипло засмеялся.

— Тише, хлопцы! — скомандовал кто-то.

Бандиты остановились в нескольких шагах от меня, возле локомобиля. Снизу я довольно хорошо видел подымающиеся с земли черные очертания их фигур.

Бандиты прислушивались. Я боялся пошевельнуться. Мне казалось, что я уже никогда не смогу двинуть рукой или ногой, тело онемело, только голова была свежая-свежая. Я слышал, как шуршат сдуваемые ветром отдельные соломинки у меня над головой, как поют сверчки за стогом. Я слышал, как далеко в селе тревожно лают собаки, разбуженные визгом Рябка.

— Так слухайте, хлопцы, — после минутного молчания хрипло сказал кто-то, видимо атаман бандитов. — Видите вот этот стог? Только мы его подожжем — все за мной сюда, в канаву. И будем ждать. А когда они выбегут тушить, мы их добре из темноты побачим и перекокаем, как зайцев. Приготовьте-ка гранаты! Юрко, запалюй иди!

— Дай-ка сирныки, — попросил тот, кому поручали зажечь стог, и сразу же, отделившись от других бандитов, направился, неловкими, осторожными шагами нащупывая землю, ко мне.

Мигом я вырвался из-под стога и, полуголый, с одним револьвером, болтающимся на животе, пустился бежать. «Скорей, скорей к совхозу, пока бандиты не подожгли стог». И я помчался напрямик через баштан к совхозному дому, чтобы предупредить курсантов, чтобы разбудить их и с ними вместе возвратиться сюда. Но не успел я сделать и трех шагов, как, раздавив ногой скользкую дыню, грохнулся со всего размаха на землю. Я сейчас же вскочил и едва не закричал от боли. Падая, я вывихнул ногу. Острая боль в ноге на минуту заглушила страх. Чувствуя, как на глаза навертываются слезы, едва держась на ногах, я сорвал предохранитель зауэра и выпустил в бандитов первую пулю.

Вспышкой выстрела я обнаружил себя. Я понял, что меня уже не спасет и тень высокого стога. Мне снова стало очень страшно, но разжать палец и освободить гашетку зауэра я уже не мог. Теперь я палил в бандитов уже автоматически. Я ничего не видел перед собой — только черная-черная ночь вокруг и яркие вспышки выстрелов над взлетающим кверху дулом зауэра.

Когда вылетела последняя стреляная гильза, я услышал хриплый голос бандита.

— Гранатой! — крикнул он.

В ту же секунду где-то совсем близко перед моими ногами вырвался из баштана огромный столб пламени, я сразу оглох и почувствовал только, как по лицу меня хлестнула арбузная ботва.

Первой мыслью было позвать на помощь, но в раскрытый рот попала земля; я хотел выплюнуть ее, но почувствовал, что падаю — медленно и куда-то очень далеко, — но падать было не страшно. Еще одна граната разорвалась рядом, я даже не вздрогнул. Хорошо вдруг стало, приятно, боль в ноге сразу утихла, что-то теплое скользнуло по лбу, я собрал последние силы, чтобы выплюнуть землю, и почувствовал, что губы и язык уже не повинуются мне: они стали чужие, мягкие, онемевшие, — так, со вкусом земли во рту, я рухнул на землю.

Я не помню, как меня перевозили в город, как на рассвете главный врач городской больницы Евгений Карлович Гутентаг сделал мне очень серьезную операцию: он вытащил у меня из головы два осколка, застрявших в черепной кости. Он вырезал сломанное ребро и вправил вывихнутую ногу. Обо всем этом я узнал после, когда очнулся.

Приходил в себя я долго и с трудом. Сперва, лежа с закрытыми глазами, я вслушивался в один и тот же далекий однообразный стук. Я не мог понять, что это такое. Казалось, где-то очень далеко, в большом доме, комнат за шесть от меня, кто-то без устали стучится в закрытую дверь.

«А может, это молотилка работает, а я проспал?» — подумал я и хотел вскочить, но не смог: ноги и все тело были тяжелы, точно их привязали к кровати. Я открыл глаза и встретился взглядом с Петькой Маремухой. Он сидел на краешке белой табуретки, смешной каплоухий Петька Маремуха. Он смотрел на меня в упор широко раскрытыми глазами — так, словно перед ним лежал не я, а мертвец.

Петька Маремуха напялил на себя белый полотняный халат, стоячий воротник которого упирался ему в подбородок. Заметив, что я открыл глаза, Маремуха заерзал на табуретке и жалобным голосом протянул:

— Спи, Васька, еще рано!

— Какое рано, я сейчас встану.

— Куда — встану? — Петька испугался и вскочил. — Тебе нельзя еще вставать. Спи. А может, хочешь морсу? Бери, пей.

Я вспомнил, что мне давно хочется пить. Принимая из дрожащей Петькиной руки полный розового клюквенного морсу стакан, я жадно прижался губами к его граненому краю.

Морс был кисленький, холодный. Петька Маремуха, не отрываясь, испуганными глазами следил, как пустеет стакан. Как только я кончил пить, Петька, предупреждая мое движение, выхватил у меня стакан и поставил его на мраморную доску столика.

— А теперь спи! — скомандовал Петька.

— Что это стучит, Петро? — спросил я, отдышавшись.

— «Мотор» стучит. Что стучит… Спи!

— Какой мотор? — не понял я.

— Ну, двигатель на «Моторе» — не знаешь?

— Почему двигатель?.. Где я… А совхоз?

В эту минуту в палату вошла в таком же белом халате, как у Петьки, моя тетка Марья Афанасьевна. Высокая, седая, она в халате была похожа на врача. Маремуха бросился к ней.