— Хорошо здесь, правда? — спросил я.
— Ага! — ответила она, поворачиваясь.
Не знаю, откуда набралось у меня храбрости, но в ту же минуту, осмелев, я схватил Галю обеими руками и прижал ее голову к себе.
— Пусти! Дурной. Да ты ошалел? — сказала Галя, силясь вырваться.
— Ничего не дурной… Просто… я хочу тебя поцеловать… — буркнул я.
Мои губы столкнулись с Галиным лицом. Я очень неловко, с размаху поцеловал Галю в кончик ее холодного носа и в лоб.
— Ну как тебе не стыдно, Василь! — крикнула Галя, отталкивая меня обеими руками.
Я боялся, что Галя рассердится не на шутку, что теперь она не будет разговаривать со мной.
— Ну, знаешь, Василь! — сказала Галя, отбегая. — Если бы я не знала, что ты был ранен… Целоваться вздумал! Это же мещанство…
— Не сердись, Галя… я так… я нечаянно… — пробормотал я смущенно.
Галя покраснела и тоже смешалась. И, желая скрыть смущение, она сказала быстро:
— Давай пойдем отсюда. Я уже проголодалась.
— Так я тебя сейчас накормлю. У меня есть яблоки, хлеб. Смотри!
И я вынул из кармана завернутую в бумагу горбушку свежего черного хлеба и четыре яблока. Все это, не успев позавтракать, я захватил из дому.
— Из вашего сада? — спросила Галя, принимая большое и слегка загорелое на боку желтое яблоко.
— Это золотой ранет. Да ты понюхай, пахнет как!
Галя понюхала яблоко и откусила загорелый его бочок. Следы ровных ее зубов остались на кожуре яблока.
— Ты с хлебом попробуй. С хлебом вкуснее! — посоветовал я.
— И сытнее! — согласилась Галя, взяв у меня горбушку.
Жуя свежий, хорошо пропеченный хлеб с хрустящей глянцевитой коркой, я, краснея, сказал:
— Галя… у меня… к тебе есть вопрос.
— Какой?
— А ты… правду скажешь?
— Смотря что.
— Котька… тебя целовал?
— Попробовал бы!
— Ты правду говоришь, Галя? — радостно спросил я.
— А с какой стати, скажи мне, врать тебе?
— И даже не обнимал?
— Конечно, нет!
— Ну, а почему же он тогда на собрании хвастался?
— Опять ты за свое, Василь? — сердясь, сказала Галя. — Мало ли чего еще этот дурак выдумает! Я же тебе рассказала, что он меня ни чуточки не интересовал. Тоскливо было одной, ну и ходила с ним.
С большим душевным облегчением я вынул из кармана яблоко и в два счета съел его. С кожурой, семечками и хвостиком съел.
— А красивый наш город, правда, Василь? — задумчиво сказала Галя, глядя на белеющие вдали по склонам здания.
— Еще бы! — согласился я, дожевывая второе яблоко.
— Есть ли еще такие города на Украине?
— Не знаю.
— А в России?
— А кто его знает! — сказал я неуверенно.
— Интересный наш город! — протянула Галя. — Жалко будет уезжать отсюда, когда мы окончим фабзавуч. Правда?
— А ты думаешь, нас примут всех в фабзавуч?
— Тебя-то, наверное, примут, — сказала Галя с некоторой завистью. — Ты же Полевого знаешь, он твой знакомый.
— Ну, если меня примут, — сказал я важно, — то я и за тебя похлопочу. Вот честное слово, Галя. Вместе учиться будем!
ЧУГУН ТЕЧЕТ
…Уже зажжена вагранка, потрескивая, горят в ней сосновые щепки, и легкий запах дыма разносится по мастерской. Но дым не страшен: в углу большой комнаты проломлен потолок, видно вверху чистое синее небо, косой луч солнца падает сквозь эту дыру на песчаный пол литейной, на красноватую кучку гатчинского песка под стеной.
Как празднично и чисто сегодня у нас! Все лишние вещи, инструменты, листы с закопченными песчаными стержнями — шишками — все это убрано и лежит на столах в соседнем складе. Здесь, в большом зале бывшего казначейства, около вагранки, на песчаном полу выстроилось несколько рядов свеженьких деревянных рамок, положенных одна на другую и туго набитых песком. Сверху эти ящики-опоки выглядят одинаково — ровно на уровне деревянных стенок собран песок, круглые черные воронки идут в глубь каждой формы.
Рядами стоят на песчаном полу маленькие ящики, распластались между ними большие квадратные, разделенные решетчатыми перегородками опоки. В них заформованы маховики. Тяжелые они, эти большие с маховиками: сколько труда ушло на то, чтобы подымать да опускать их под начальством нашего инструктора Жоры Козакевича.
Сегодня у нас в мастерской первая отливка. Недаром Жора надел новый брезентовый костюм. Он осторожно расхаживает между рядами опок, проверяет, всюду ли есть душники для выхода газов, то и дело поглядывает, не потух ли огонь в топке вагранки. Но огонь не потух, видно сквозь раскрытую дверцу, как, свиваясь и исчезая, горят белые стружки, как язычки огня пробегают вверх к тонко наколотым лучинкам из сосны. Поверх лучинок положены дрова. Как только огонь запылает в полную силу, можно будет закрыть наглухо поддувало, замуровать боковую дверцу и пустить дутье.
Вагранка прислонилась к стене, она стоит на изогнутых стальных лапах, упирающихся в кирпичный фундамент.
Ради первой отливки мы смазали нашу вагранку машинным маслом — вагранка сейчас сияет, лоснится, черная, пузатая, праздничная.
Всего полтора месяца прошло с того дня, как навестил меня в больнице Полевой, а сколько перемен в моей жизни случилось за это короткое время! Мысль о фабзавуче не давала мне покоя, мы со всеми хлопцами решили идти туда учиться. Нас приняли очень легко, но, когда стали распределять по цехам, оказалось, что половина фабзайцев хочет быть литейщиками, а эта мастерская была самой маленькой — на десять учеников. Я не знал еще тогда, что это за штука такая — литейщик, но стал проситься именно в литейную мастерскую. Но вот беда: Полевой отказался направить меня туда.
— Ты после операции, Василь, — сказал он, — а работа литейщика не из легких, это горячий цех. Я без разрешения врача не могу тебя принять в литейную, выбери себе что-нибудь полегче.
Но я не сдавался.
Горячий цех! Сколько было в этом слове загадочного, опасного! Плавить чугун, превращать твердые, тяжелые обломки старых машин в расплавленную яркую жидкость! Сколько было в этой работе нового, неизвестного, заманчивого! Это совсем иное дело, чем вытачивать в столярном цехе, как Петька Маремуха, деревянные ручки для соломорезок или выпиливать дверные ключи в слесарной, как Галя Кушнир. Я хотел быть литейщиком, еще не зная подробно, что мне предстоит делать. От Полевого я метнулся в городскую больницу, но там мне сказали, что доктор Гутентаг в отпуске. Целый час я бродил по аллеям бульварчика, на Колокольной возле его дома, — я думал встретить Евгения Карловича на улице, но его, как на грех, не было; тогда я отважился и потянул рукоятку звонка у его дверей. Открыла мне дочка Евгения Карловича, очень хорошенькая черноволосая девушка Ида. Вечерами она любила стоять у забора докторского дома, и я не раз потихоньку заглядывался на ее смуглое, резко очерченное лицо с высоко вздернутыми бровями. Сейчас Ида, ответив на мой поклон, так внимательно посмотрела на меня, что я почувствовал, как быстро краснею.
— Вам кого, молодой человек? — спросила девушка.
Она заметила мое смущение. Я видел далекую, спрятанную улыбку в ее больших карих глазах.
— Мне… к… Евгений Карлович дома?
— Евгений Карлович в отпуску и сейчас не принимает.
— Но я не на прием, а я… скажите ему, что это Манджура спрашивает. Доктор знает… Я у него в больнице лежал…
Ида пошла к двери, оставляя меня в приемной одного, но у самой двери она быстро повернулась на высоких каблучках и, еще внимательнее разглядывая меня, спросила:
— Как вы сказали — Манджура? Это не вас бандиты гранатой ранили?
— Меня… — сознался я не без удовольствия.
— Папа! — громко закричала Ида из приемной.
Она сидела в кабинете отца все время, пока я просил доктора разрешить мне работать в литейной. Доктор написал бумажку к Полевому о том, что я уже совсем здоров. Я нес эту бумажку в фабзавуч и всю дорогу думал, что Ида в меня определенно влюбилась. Еще, чего доброго, страдать начнет, писать станет всякие сердцещипательные записки.