Кьетви послушно выудил из ножен длинный меч, сунул Хареку. Опираясь на него, как на посох, Волк тяжело поднялся, похромал к обрыву.

— Сучьи дети… — донеслось до Избора его бормотание. — Сдохнут… Сучьи дети…

Волк сполз на тропу, обернулся:

— Мы с ярлом выводили из усадьбы конунга и его людей. Где-то у северных ворот Орм отстал. Я возвращался за ним. Не нашел… пока…

— Тогда мы не будем ждать. Уйдем в лес, — сказал Бьерн. — Увидишь Орма, скажи, что его люди ушли со мной. Он не будет возражать. Прощай, Харек.

Волк ухмыльнулся:

— Рано прощаешься, Губитель Воинов. Мы оба еще живы.

Незнакомое прозвище осело в голове Избора. Выходит, вот как когда-то называли Бьерна в урманских землях… Ох, многое скрывалось под личиной молчаливого болотника. Узнать бы — что именно…

— Все. Идите, — спускаясь по тропе, пробормотал Харек.

— А ты? — Кьетви шагнул за ним, словно желая остановить, однако передумал, застыл на краю обрыва нелепым тощим идолом.

— Я? — глаза Харека блеснули, перекошенный от боли рот расползся в недоброй ухмылке. — Это славная ночь и славная битва. Мне скучно покидать ее столь быстро.

Зашуршали камни, голова Харека скрылась за скалой.

— Странные вы все-таки люди, — косясь на тропу, выдохнул Латья. — Даже злиться на вас неохота… Пошли, что ли?

Глава пятая

ЯРЛ

Айша не успела сбежать из усадьбы вместе с другими женщинами. Вернее, она даже не знала, что кто-то куда-то уходит, — о ней попросту забыли, точно так же, как забыли, после прибытия альдожан в усадьбу, найти ей место для ночлега. Хотя последнее было даже к лучшему, поскольку Айше оказалось куда удобнее ночевать в теплой конюшне, где, вместо запаха потных и грязных тел, она вдыхала пряный аромат сена и по ночам слушала не громкий храп соседок, а звон цикад, перестук конских копыт и мягкое ржание. Ей нравилось просыпаться по утрам, когда рассвет сладко потягивался на плечах у солнца и своим дыханием расплескивал по траве росные капли. Нравилось, пока усадьба еще дремлет и помалкивают звонкоголосые петухи, выбегать к озеру не через ближние — южные, а через северные ворота, где скалы спускаются вниз и берег становится пологим и травным. Нравилось обнаженной, разбрасывая серебряные брызги, кидаться в холодную воду и выходить из нее, чувствуя всей кожей приятное тепло озерного тумана. Нравилось расчесывать волосы, сидя у входа в конюшню, и сквозь щель в створах смотреть, как, потягиваясь и зевая, появляются на дворе проснувшиеся люди, и слушать, как постепенно тихий двор заполняется голосами, блеянием, мычанием, ржанием, стуком ведер, звоном оружия, скрипом телег…

В вечер битвы Айша привычно обустроилась в конюшне, рядом со стойлом Ганты — мощного и красивого жеребца с удивительно мягкой гривой и покладистым нравом. Накануне почти всех лошадей, кроме хворой пегой кобылки, увели на дальние пастбища в лес, поэтому Айша вольготно раскинулась на стожке сена и, глядя в испещренный мелкими дырами потолок, рассказывала Пегой разные истории. Какие-то она помнила из прошлой жизни, той, что осталась в далекой Затони, но эти истории уже тоже казались придуманными, как те, что сочиняла она сама. Почти все придуманные Айшей сказы были о Бьерне. За время похода он не стал ей ближе или понятнее, наоборот — отдалился, превратившись в недоступного чужого ярла. Однако именно это делало его еще привлекательнее, еще дороже.

Днем Айша часто наблюдала за ним, подмечала, как он хмурит брови, когда сердится, как скрывает улыбку, если чем-то доволен. Она видела то многое, чего не видели другие, — чуяла в его движениях странную, неясную силу, в голосе — необычную жесткость, в смехе — холодную грусть, а в повадках — скрытую боль. Боль таилась в нем, будто спрятавшийся в норе зверь, и только поджидала удобного случая вырваться наружу, дабы смять, разорвать, сломить оболочку, которая звалась Бьерном, и стать чем-то страшным и очень опасным. Иногда Айше казалось, что она понимает, почему старый Горм увел сына в болота — подальше от людей, их распрей и войн. А иногда ей думалось, что старик ошибся и спрятанный внутри Бьерн был много красивее и интереснее видимого Бьерна… Пожалуй, она даже не думала, а знала об этом — ведь однажды он вырвался, опалил ее нежданным счастьем и вновь спрятался, не позволив себе стать хоть немного ближе…

Но той ночью, когда на усадьбу напали сыновья Гендальва — Хьюсинг и Хельсинг, Айша размышляла вовсе не о Бьерне, а о враге Избора — Орме Белоголовом.

Приближение Орма она почуяла еще до того, как урманин появился на береговом склоне. И еще до того, как Избор бросился на него, знала — надо звать Бьерна, только он сумеет остановить расправу. Притка чуяла невидимую, спутавшую Бьерна и Белоголового связь, как чуют запах грозы в порывистом ветре или притаившегося зайца в мелком подрагивании кустов… В их споре она встала меж ними, думая лишь о том, что нельзя, никак нельзя позволить им сцепиться, поскольку такая битва закончится смертью одного из них, и если умрет Бьерн — ей незачем и не за кем будет более идти. Но страха не было. Два схлестнувшихся рогами оленя не тронут ненароком выскочившую из кустов лисицу. И не тронули. Айше запомнился взгляд Орма — пристальный, немного удивленный, словно варяг наткнулся на нечто ранее не виданное. «Притка, — сказал о ней Бьерн, а еще сказал: — Свободная». Притке показалось, что Орма обрадовали его слова. Даже глаза урманского ярла изменились — стали спокойнее, чище…

А потом о ней опять забыли.

Пир в усадьбе конунга, куда Айшу, конечно же, никто не звал, ночная суматоха, крики, бряцание оружия — все катилось друг за другом, как горошины из лопнувшего стручка, но, лежа в конюшне и размышляя о Бьерне и об Орме, притка ничего этого не слышала. Жевала раздобытый у толстой поварихи-финки кусок вяленого мяса, рассказывала хворой кобылке Пегуше о ярле, который разорил Альдогу и которого она почему-то не могла ненавидеть, как ненавидели его Избор и другие альдожане…

Когда шум на дворе стал столь громким, что пробился сквозь стены конюшни, Айша завязала юбку на поясе и вышла во двор. Первым, в мельтешении теней и блеске факелов, она увидела раба, несущего к воротам большой чан горячей смолы. Смола булькала, вздувалась в чане пузырями, лопалась, плевалась жирными сгустками. Сгустки попадали рабу на голые ступни, он морщил лицо, кривился от боли, сглатывал текущие по щекам слезы, но чан не выпускал. Оглядев двор, Айша заметила брошенный кем-то сломанный круглый щит, подхватила его, догнав раба, накрыла чан со смолой щитом. Плескать стало меньше, раб признательно кивнул.

— Что случилось? — пристроившись рядом, спросила его Айша. Раб переложил чан в другую руку, мотнул головой в сторону леса:

— Пришли сыновья Гендальва. Будут биться. Говорят, их много больше, чем нас.

Айша посмотрела на лес за городьбой, удивилась:

— Если их больше — зачем биться? Проще уйти, потом собрать людей и вернуться.

Немного смолы все же выплеснулось из-под щита, с шипением плюхнулось ей под ноги. Айша отпрыгнула назад, вновь догнала раба.

— Если конунг уйдет без боя — все назовут его трусом, если будет сражаться и победит — станет героем. А если будет сражаться и не победит — уйдет со славой, — важно изрек раб. У него было длинное лицо с тяжелым подбородком и нос с горбинкой.

— Многие погибнут для того, чтобы никто не называл конунга трусом? — подвела итог Айша, фыркнула: — Глупо! Драться надо за свою жизнь или за жизни тех, кого любишь. А ваш конунг дерется за пустые слова…

Ее речь смутила раба, он оскорбленно засопел.

Круглое днище чана цеплялось за кочки двора, чан раскачивался, но смола уже не плескала из него, оседая на выступающих над ободом краях щита.

— Он сражается не только за слова, — наконец нашел ответ раб. — Он будет воевать за свои земли!

— Фу! — Айша отстала, направилась к дружинной избе, где жили люди Альдоги.

Раб оказался слишком глуп, если не уразумел, что усадьбу Хальфдану все равно не удержать, коли людей у сыновей Гендальва куда больше, чем людей у конунга.