Сработало.
Любопытство, особенно женское, весьма сильная жизненная мотивация.
— Нет-нет! — быстро сказала она. — Приходи, если нужно.
— Когда? — спросил я, судорожно прокручивая в уме завтрашнее расписание.
— Да хоть прямо сейчас.
Сработало. Даже с перебором. Сказать «нет», перенести на утро? Но сейчас на моей стороне эффект неожиданности — в конце концов, она первая из арефьевских наследников, с кем я встречаюсь. Кто знает, что будет завтра?
— Минут через пять, — сказал я с ненавистью к своему кретинскому нетерпеливому характеру, уже тяжело выколупывая себя из кресла и одновременно приходя к неутешительному выводу, что мужское любопытство, в принципе, не настолько уж уступает женскому.
7. Скелет в шкафу
Бредя по направлению к Стеклянному дому, я размышлял над тем, что нас с Веркой Дадашевой разделяет всего лишь наш старый хоженый-перехоженый двор и двадцать... нет, дайте точно подсчитать... девятнадцать с хвостиком лет.
Подумать только, юношеская любовь, первый поцелуй и все такое прочее — а я совершенно ничего не знаю, как и чем она жила все эти годы. Сменила фамилию — значит, замужем. По крайней мере, была. И это все.
Я напряг память, пытаясь вызвать из ее глубин воспоминание хотя бы о том, куда она хотела поступать после школы. Что-то, кажется, с театром. Да, точно, она хотела стать театроведом, вернее, театральным критиком, писать о театре. А я ходить по театрам не больно любил, но таскался за ней в «Современник», «Сатиру», на «Бронную» и на «Таганку». Это было время, когда все сходили по ним с ума. Верка стреляла лишние билетики — ей это всегда почему-то удавалось. Она была хорошенькая, улыбчивая, настырная, с искрящимся взором, шныряла в толпе перед входом, звонко крича: «У кого лишний? Отдайте нуждающимся!» А затем, отсидев в душном зале, мы шли домой, держась за руки, и не сговариваясь заходили в незнакомые темные подъезды и там целовались взасос, до изнеможения, так, что потом болели губы, и Верка с каждым разом позволяла все больше и больше, мы медленно, но верно двигались вперед, кропотливо постигая эту новую науку, и я уже разобрался в сложном устройстве застежки лифчика и узнал, как могут наливаться и твердеть под моими жадными требовательными руками еще ни разу не виденные, пока знакомые только наощупь соски ее маленьких грудей... Господи, сколько разных, казалось, давно забытых глупостей хранится в закоулках мозга!
Я попытался представить себе, во что могла превратиться за два десятилетия тоненькая хрупкая девочка с мелкими чертами фарфорового личика, осиной талией и очаровательной маленькой попкой, но не смог. В любом случае, я твердо решил с порога объявить ей, что она совсем не изменилась.
Собственно, у Верки дома я был один-единственный раз в жизни. Она говорила, что у нее очень строгие родители, к тому же мать не работала, часто болела и поэтому редко выходила. Но ее подъезд, второй от угла, тот самый, где мы впервые поцеловались, я помнил очень хорошо.
— В семьдесят вторую, — бросил я вооруженной вязальными спицами сторожихе и был пропущен благосклонным кивком. А в лифте на меня опять нахлынули воспоминания.
Верка жила на последнем этаже, и, когда потихоньку выскальзывала из квартиры ко мне на лестницу, мы поднимались еще выше, к запертому на огромный висячий замок машинному отделению, и здесь, зажавшись в угол, ласкали друг друга под натужный вой лебедки, таскающей взад и вперед громыхающую клетку лифта, под чудовищный лязг и грохот его металлических сочленений. Вот там однажды, неожиданно замерев в моих объятиях, она прошептала чуть слышно за этой чертовой какофонией, почти касаясь мягкими губами моего уха: «Пойдем ко мне, мои уехали к бабушке на дачу».
Что еще я помню? Какие-то обрывки.
Огромную сумрачную квартиру, уходящую во все стороны лабиринтом нескончаемых комнат, обставленных тускло отсвечивающей в полутьме полированной, дорогой, наверное, мебелью. На фоне сереющего окна Веркин струной натянутый силуэт, ее торчащие, как у молоденькой козочки, груди — одна выше, другая ниже. И в полумраке темнеющий под матовым животом треугольник, к которому я все не решался прикоснуться. Кажется, она, опустив руки, сидела на кровати, а я стоял перед ней на коленях, и мои трепещущие ладони отправлялись в экспедицию вверх по ее бедрам, готовясь на этот раз овладеть всем до конца, когда за моей спиной где-то в глубине лабиринта раздался страшный, как мне почудилось, грохот, что-то полетело на пол, упало, разбилось, и громкий злой голос завопил: «Верка! Ты дома? Верка!» Это был ее старший брат, который на сутки раньше вернулся с военных сборов, пьяный в стельку. На следующий день она уехала в летний спортивный лагерь (художественная гимнастика или что-то в этом роде), а осенью, придя в школу первого сентября, я узнал, что ее отца (он был какой-то средней руки внешторговский чин) отправили в Китай, и школу она заканчивала уже там. Какая странная судьба, странная судьба, пелось в песенке того далекого времени...
На лестничной клетке перегорела лампочка, было темно, и, когда открылась дверь, я на контражуре увидел перед собой широкую коренастую фигуру, внутренне ахнул и услышал глуховатый голос:
— Проходи. Надо же, ты почти не изменился!
Впрочем, уже в освещенной прихожей обнаружилось, что моя давняя коханочка встречает меня в каком-то бесформенном, огромном не по росту мужском грубо вязаном свитере и потрепанных тренировочных штанах с пузырями на коленях. Поймав мой взгляд, она, правда, едва заметно усмехнулась и пробормотала:
— Извини, я тут по дому... Плиту мыла. Хочешь чаю или кофе?
— Чаю, — сказал я, оглядываясь по сторонам. — Чаю покрепче я бы не отказался.
Квартира, заставленная громоздкими, давно вышедшими из моды ореховыми шкафами под красное дерево и зеркальными сервантами, показалась мне тесной. В одной из распахнутых комнат штабелями до потолка стояли какие-то оклеенные ярким глянцем коробки, пол устилали клочья оберточной бумаги, обрывки веревок. Кухонный стол, за который меня усадила хозяйка, покрывала похожая на старинную штурманскую карту клеенка, вся в пятнах и разводах, изрезанная, исколотая, облупившаяся на сгибах. Верка поставила передо мной чашку на треснутом блюдце, залила кипяток в заварочный чайник с отбитой ручкой и накрыла его ватной бабой, обожженной со всех сторон, как старый танкист. Чтобы не показывать, какое впечатление все это на меня производит, я стал непринужденно вертеть головой по сторонам и тут же уперся взглядом в потолок, краска на котором свисала вниз болезненными серыми струпьями.
— Ты глаза-то не отводи, — снова легонько усмехнувшись, Верка уселась напротив меня и подперла щеку кулаком. — Чего уж там, говори, как есть: узнать хоть можно?
Я честно всмотрелся.
Про фигуру, конечно, сказать что-либо было затруднительно, а фарфоровое личико не избежало влияния времени. Нет той белизны, того румянца, а если присмотреться, то станут заметны кракелюры, пустившие свои паутинки над веками и в уголках рта, но в целом... В целом это была та же Верка Дадашева, только глаза изменились по-настоящему: больше не искрились, глядели твердо и устало. Я сообщил ей об этом, и она в ответ длинно вздохнула:
— Устанешь... За столько лет...
Мы оба замолчали. Разговор не клеился, я сидел, придумывая, с чего начать, и тут Верка посмотрела мне прямо в лицо и решительно сказала:
— Чтоб тебе не задавать наводящих вопросов. Отец умер давно, мать в прошлом году. Я здесь живу всего месяц, после того, как с мужем разошлась. — Помедлила слегка и добавила, криво усмехнувшись: — С четвертым, если тебе это интересно. Сейчас торгую швейцарскими кастрюлями — изготовлены из особых сплавов, не пригорают, можно готовить без масла и жира, сберегут вам здоровье и деньги. Может, хочешь купить?
Последние слова она произнесла привычной рекламной скороговоркой, в которой мне послышался прежний звонкий голос, требующий отдать нуждающимся лишний билетик. Я сказал ей об этом, и мы оба расхохотались.