12. Место покойне
Женьку и Котика должны были отпевать в церкви при Крестовском кладбище, на котором потом и похоронить.
Домой я дополз только под утро, вследствие чего проснулся в одиннадцатом часу и следующие минут сорок пытался привести себя в порядок. На похоронах, вполне возможно, предстояло встретиться со многими, так сказать, фигурантами по интересующему меня делу, и хотелось иметь вид по возможности свежий и респектабельный. Но тщетно: даже после всех водных и одеколонных процедур, глянув на себя в зеркало, я пришел к малоутешительному выводу, что свежести во мне не больше, чем в свежем покойнике.
Когда я спустился в контору, Прокопчик как раз заканчивал вставлять новое оконное стекло взамен расколотого, с помощью которого меня вчера, словно последнего баклана, заманили в ловушку. С такой же легкостью вставить себе новую физиономию я не мог и поэтому в ответ на полный сочувствия взгляд помощника постарался компенсировать это обстоятельство победной реляцией:
— Зато теперь из трех основных подозреваемых у меня, кажется, определился главный!
— А это что? — Тима кивнул подбородком на начинающую уже покрываться корочкой ссадину над левым глазом. — Г-головокрушение от успехов?
Достав из сейфа сакраментальную кассету, я передал ее Прокопчику, поручив сделать с нее копию, после чего пойти в банк, арендовать ячейку депозитария и положить оригинал туда. В буквальном смысле, от греха подальше.
Подумав, я отдал ему и не менее сакраментальный магнитный ключ от арефьевских сокровищ. С той же целью.
Потом я еще некоторое время посидел за столом, бессмысленно перекладывая с места на место разные бумажки, вполне отдавая себе отчет, что просто оттягиваю момент, когда все равно придется встать и отправиться для участия во всех этих тягостных похоронных процедурах. Странно, но мне, повидавшему на своем веку столько мертвых людей, в том числе лишенных жизни самыми кровавыми и зверскими способами, всегда неуютно бывает рядом с покойником в гробу, особенно если речь идет о ком-то из родных или друзей. Зализанный, напомаженный, он кажется мне подложенной куклой, лишь отдаленно похожей на некогда близкого человека.
Но делать нечего, часы показывали половину двенадцатого, пора было двигаться. Однако уже на улице обстоятельства снова чуть не отвернули меня в сторону.
Гараж, где обычно ночует мой «опель-кадет», расположен в ряду таких же, как он, облезлых и ржавых железных коробок на задах трансформаторной будки, между мусорным контейнером и бойлерной — местечке глухом и безлюдном даже днем. Тем более удивительным было увидеть там живую душу, не имеющую к гаражам никакого отношения: навстречу мне, прижимаясь к задней стенке будки, ковылял Вениамин Козелкин из сотой квартиры.
Походка у него была, словно у помойного кота, осторожно пробирающегося по враждебному двору. А когда он приблизился, впечатление лишь усилилось: вид у Вини оказался совсем неважный, какой-то ободранный и даже истерзанный. Больше всего он походил сейчас на только что выпущенного из кутузки бомжа. Рожа у него представляла собой один большой синяк, перламутрово переливающийся всеми цветами от лилового до иссиня-черного. Один глаз совсем заплыл, а другой, багровый от множества мелких лопнувших сосудиков, испуганным кроликом выглядывал в щелку между опухшей бровью и вздувшейся, словно при флюсе, щекой.
При моем приближении жалкая косая ухмылка перекосила ему разбитые губы, и я увидел, что по крайней мере двух или трех передних зубов во рту у Вини не хватает. Следовало, видимо, констатировать, что финансовые проблемы Козелкина перешли в качественно иную стадию: кто-то из кредиторов от угроз перешел к их реализации. Так что возникшее было желание во исполнение просьбы Гарахова немедленно наехать на нашего доморощенного пирамидостроителя слегка поутихло, начав сменяться чувством отчасти жалостным, отчасти гадливым.
Но оказалось, на него и наезжать не было особой необходимости. Когда между нами осталось не больше трех-четырех шагов, он остановился и, тяжело привалившись к кирпичной стенке, заныл:
— Все знаю, все знаю, Гарахов предупредил... Квартиру продал уже, купил другую... Тут, рядом, на Масловке... однушку... Шитов переулок, дом пять, квартира шестнадцать... завтра выезжаю, сейчас иду в домоуправление выписываться. Получу окончательно деньги и сразу... и сразу...
Его, похоже, заело, как треснувшую пластинку. Что «сразу» он так и не досказал, только махнул рукой. Вообще-то мой небедный практический опыт подсказывал, что если я хочу выполнить гараховское поручение, надо, не теряя времени, брать Виню за шкирку, волочить его, пока теплый, к нему в квартиру, из которой он завтра съедет — ищи потом ветра в поле, и трясти, как грушу, до тех пор, покуда не отдаст несчастным бабулькам несчастные восемь сотен баксов. В конце концов, можно ведь не ехать в церковь к отпеванию, а на кладбище я все равно успею. Сделав грозное лицо, я уже открыл рот, и тут... Козелкинская физиономия перекривилась, поехала куда-то в разные стороны, а багровый подбитый глаз затуманился натуральной слезой. Короче, мне вдруг стало просто по-человечески жалко этого идиота.
Ладно, решил я, лежачего не бьют, никуда он не денется, найду его в крайнем случае и на Масловке, пусть живет, ему ж даже врезать сейчас больше некуда, не человек, а сплошная ссадина. Поэтому, пообещав ему на прощанье что-то суровым голосом, я отпустил Виню идти дальше своей дорогой, а сам пошел своей.
В тот момент я и представить себе не мог, какую ошибку совершаю. Скольких крайне неприятных событий удалось бы избежать, не поддайся я столь не вовремя накатившему приступу гуманизма. Впрочем, вполне возможно, и не удалось бы. История, как известно, не терпит сослагательного наклонения. Но одно теперь уже можно сказать наверняка: свой шанс сильно спрямить ту извилистую и полную разных мелких и крупных неприятностей дорогу, на которую мне только-только предстояло ступить, я упустил.
К церкви я подъехал уже в первом часу, но, как выяснилось, не опоздал: вместо траурной процедуры в храме Божьем разворачивался скандал.
— Не положено! — скрипучим казенным голосом возглашал довольно молодой на вид батюшка, аккуратным овальным личиком и круглыми очечками в тонкой металлической оправе смахивающий на Джона Леннона. Вокруг него с растерянным выражением стояли несколько человек, среди которых я узнал Льва Сергеевича Пирумова, а также еще кое-какие знакомые лица, главным образом, из Стеклянного дома.
— Не положено, — канцелярской крысой скрипел на одной ноте батюшка, помахивая при этом в воздухе какой-то бумажкой. И вдруг без всякого интонационного перехода продолжал велеречиво-наставительной скороговоркой: — Ибо никто из нас не живет для себя и никто не умирает для себя, а живем ли — для Господа живем, умираем ли — для Господа умираем, потому что живем или умираем, мы всегда Господни, принадлежим Господу.
Единым духом закончив цитату и осенив себя крестным знамением, пастырь точно таким же удивительнейшим образом, практически не переводя дыхания, вернулся на грешную канцелярскую землю:
— В справке что указано? В справке указано: отравление газом. А самоубийц отпевать не имею права. Надо мной тоже руководство есть. Утопление в воде, выпадение из окна, отравление газом...
Стоящие перед ним люди что-то пытались объяснить, что — я не мог расслышать, их голоса уже на расстоянии трех шагов терялись, уплывая под сумеречные своды церкви, в приземье оставался только резкий фальцет иерея:
— Не положено, не имею права, не положено!
Не везет Котику. При жизни, помнится, Женьке редко удавалось затащить мужа в храм. А теперь вот после смерти выставляют его отсюда вон. Я вгляделся в холодную физиономию священника: унтер Пришибеев в рясе. И после некоторого колебания (не мое это дело, ей-Богу!) протиснулся вперед, придал своему лицу максимум почтительности, на какой только был способен, дотронулся легонько до черного рукава и проговорил, для вящей убедительности понизив голос: