Эмили сначала ничего не ответила. Таким искренним, таким сильным был голос Уитмена, что ей пришлось взвесить обоснованность его слов.
Неужели ее ограниченная жизнь – отчасти по собственному выбору, отчасти навязанная – действительно ставит ее поэзию под угрозу своей суженностью? До этой минуты она была так убеждена, что ясно видит высшую важность. Значит, есть чудеса и дивности за пределами ее достижения? Не подобна ли она дальтонику, верящему, будто он знает, что такое цвета, но не знающему их?…
Запинаясь, Эмили попыталась найти выражение своим тревожным сомнениям:
– То, что вы так красноречиво осуждаете, мистер Уитмен, быть может, именно таково. Однако что в том, если мои недостатки именно те, которые вы перечислили? Они же неотъемлемая часть самой моей натуры, трещина во мне, как в Колоколе Свободы. И быть может, именно этой трещине я обязана своим тембром. В любом случае мне слишком поздно меняться.
Уитмен остановился, чтобы посмотреть в глаза Эмили глубоко и искренне.
– Вот тут вы абсолютно ошибаетесь, мисс Дикинсон. Я знаю, о чем говорю. Всю мою молодость я действовал в тумане ложных чувств и дешевых грез, только смутно ощущая, что делаю промах за промахом не по тем целям. Лишь на тридцать седьмом году жизни я осознал свою истинную натуру и начал творить мои песни. Никогда не поздно измениться и расти.
– Для мужчины это, возможно, и так. Ваш пол позволяет испытывать себя, бросаться в критические ситуации, которые усиливают ваш дух. Но нам, женщинам, отказано в такой свободе. Новобрачная, мать или высохшая старуха – вот ограниченные роли, которые предоставляет нам общество.
– В ваших словах есть йота общепринятой истины, столько же, сколько в утверждении, что простая проститутка – не королева.
Эмили ахнула от такой непристойности. Но Уитмен продолжал как ни в чем не бывало:
– А я говорю, что простая шлюха и есть королева! И я говорю, что любая женщина ни в чем не уступает мужчине и может вести себя как ей заблагорассудится! Послушайте меня, Эмили!
Ее попросту произнесенное имя совсем ошеломило Эмили. Аромат сирени был подобен вину в ее крови.
– Я… я не знаю, что сказать. Как я могу осмелиться выйти в мир? Я уже испытала…
– Вы думаете, темные пятна выпадали у вас одной? Бывали дни, когда лучшее, что я сделал, казалось мне пустым и сомнительным. Мои великие мысли – какими я их считал, – не скудны ли они на самом деле? И не вы одна знаете, что такое быть скверной, – если вас тревожит это? Я – тот, кто знает, что значит быть скверным! Я нес чепуху, краснел, злился, лгал, крал, затаивал зло! Во мне жили притворство, гнев, похоть, жгучие желания, заговорить о которых я не смел. Я был переменчивым, тщеславным, жадным, мелочным, коварным, трусливым, злобным! Волк, змея, кабан – их во мне хватало! Но все это вмещал я! Я не отрекаюсь от зла. Мои стихи принесут столько же зла, сколько сделают добра. Но в этом мире никогда не существовало такой вещи, как зло!
– Ваши слова, мистер Уитмен, противоречат друг другу… Лицо Уитмена побагровело.
– Я себе противоречу? Отлично, я себе противоречу! Я огромен, я вмещаю множества!
Ища успокоить его, Эмили сказала:
– Но вы не обнаружили моей Глубочайшей Раны, сэр. Это было дело Сердца…
Ее слова, казалось, достигли желаемого результата. Уитмен успокоился и задумался.
– И тут я тоже имел печальный опыт. Мисс Дикинсон… если я поделюсь с вами чем-то заветным, могу ли я попросить вас об одолжении взамен?
– Каком?
– Не откажетесь ли вы от этой нежелательной светскости между нами, называя меня Уолт? Я знаю, разница в нашем возрасте согласно этикету требует формальных обращений друг к другу, но я не признаю таких условностей.
Чувствуя, как по ее щекам разливается теплота, Эмили понурила голову.
– Это кажется достаточной малостью…
– Прекрасно. Прошу, поглядите…
Эмили подняла глаза. Она увидела, как Уитмен достает из кармана небольшую самодельную свободно сшитую записную книжку (очень похожую на ее собственные тетради). Он открыл ее на середине, а затем повернул к Эмили.
Со страницы на нее смотрело дагерротипное лицо – лицо красивой женщины с темными локонами, с руками, закинутыми на спинку кресла, в котором она сидела боком.
Уитмен повернул книжку к себе, поцеловал изображение, закрыл ее и вновь убрал в карман драгоценную памятку.
Сердце Эмили было готово разорваться.
– Ах, Уолт! Она… она умерла?
– Гораздо хуже! Она замужем!
Эмили была шокирована, но и восторженно взволнована.
– Мы познакомились, когда я был редактором «Новоорлеанского полумесяца». Впервые я увидел ее в Theatre d'Orleans [127] во время исполнения моцартовского «Дон-Жуана». Поддавшись вольному тропическому влиянию этого южного порта, мы влюбились безумно. Ее электрическое тело излучало божественный ореол, рождавший во мне бешеное притяжение, как и мое – в ней. Многочисленными были часы нашей радости. Но она была дамой высшего света и не могла допустить, чтобы на нее легло пятно скандала или развода. Когда мы поняли, что наша любовь обречена и мы должны расстаться, разрыв стоил нам великих мук. Она – единственная женщина, кого я так лелеял в своем сердце, и останется единственной.
По необъяснимой причине последние слова Уитмена вызвали у Эмили легкое разочарование. Но не настолько, чтобы затенить более сильные чувства в ее груди. Сходство трагедии Уолта с собственным обреченным романом Эмили наложило последнюю печать на нежную симпатию к крепкому седеющему поэту, которая все это время полунезаметно росла в ее сердце.
Изо всех сил сжав лапищу Уолта обеими своими маленькими ручками, Эмили сказала:
– Значит, вы истинно постигли мою душу, Уолт.
– Эмили… Я думал о тебе задолго до того, как ты родилась.
Они нашли каменную скамью и некоторое время молча сидели на ней бок о бок.
Но, пока проходили минуты, тихое Мушиное Жужжание раздражающе нарастало в сознании Эмили, пока она не почувствовала, что должна высказать его вслух.
– Уолт… вы употребили слово «болезненный», когда говорили о моих стихах…
– Да, Эмили, употребил. Так как, боюсь, вас слишком уж занимает смерть.
Эмили открыла было рот в готовности указать на верховенствующую важность Смерти в системе мироздания, но Уолт поднял ладонь, чтобы остановить ее:
– Я знаю все, что вы намерены сказать, дорогая Эмили. Не сомневайся, что и я тоже долго и упорно думал о смерти. Я знаю: насколько великолепно родиться, настолько же великолепно и умереть. Не будь смерти – большая фальшь даже говорить о них раздельно, – сама жизнь была бы бессмысленной. Да, всю свою жизнь я слышал шепоты о небесной смерти в голосе волн на берегу, в сердитых криках морских птиц, но в отличие от тебя я не томлюсь по смерти и не воздаю ей большего, чем она заслуживает. Я слишком занят тем, что живу, слишком занят своими священными чувствами и не уделяю смерти больше, чем кивка мимоходом. Ты же, дорогая Эмили, кажется, стремишься прижать к себе смерть в объятиях, будто возлюбленного!
Эмили возмутилась.
– Я обнимаю смерть? Кто участвует в идиотичном намерении моего брата проникнуть в тени загробной жизни? Вы, а не я!
Уолт встал.
– Вы не знаете всей полноты замысла нашей экспедиции в Обитель Лета, Эмили. Это не объятие смерти, но смелый научный штурм ее территории, чтобы вырвать новые познания на благо всему живущему.
Подняв Эмили всей своей бычьей силой, Уолт сказал:
– Пойдем со мной, и ты увидишь.
5
«Микроскопы полезны на случай необходимости»
Малая гостиная «Лавров» была превращена в импровизированную классную комнату или же штабной кабинет генерала. К мольберту прислонили большую грифельную доску с мелками на бортике; перед ней стояли пюпитр и единственное вместительное кресло. К стене сзади был прикноплен большой чертеж, который Эмили видела в прошлый раз расстеленным на столе; на пюпитре красовалось одно из странных стеклянно-металлических изделий, которые тогда придавливали этот чертеж. Перед пюпитром были расставлены несколько кресел со спинками из перекладинок. Теперь в них расселись пятеро нетерпеливых слушателей, слегка раздраженных десятиминутным ожиданием: Эмили, Уолт и Генри Саттон в первом ряду указанным порядком, Остин Дикинсон и светило науки Уильям Крукс – позади них.
127
«Орлеанский театр» (фр.)