И когда она считала, что совершенно вымела его из памяти, он вдруг появился там, где она меньше всего его ожидала, обернувшись призраком ее былых мечтаний. Она еще не ощущала старости, только первое, легкое ее дуновение, и вдруг — стоило ей услышать раскаты грома, как она чувствовала: в ее жизни случилось непоправимое. Незаживающая рана, открывшаяся в том далеком октябре, грохотавшем громовым раскатами каждый день в три часа пополудни в горах Вильянуэва, с годами саднила все сильнее и оживляла воспоминания. В то время как новые впечатления меркли в памяти уже через несколько дней, воспоминания о том замечательном путешествии по провинции кузины Ильдебранды оживали со временем так, словно все случилось только вчера, да еще с извращенной ностальгией точностью. Вспоминалось горное селение Манауре, одна сплошная улица, прямая и зеленая, и тамошние птицы, сулившие счастье, и дом с привидениями, где она просыпалась в рубашке, мокрой от непросыхающих слез Петры Моралес, которая умерла от любви в той самой постели много лет назад. Вспоминался вкус гуайявы — нигде и никогда больше гуайява не казалась такой вкусной, — а знамений было так много, что их вещий шепот она порою принимала за шум дождя; вспоминались и топазовые вечера в Сан-Хуан-де-ла-Сесаре, где она выходила прогуляться с кортежем своих ветреных и шумливых кузин, и как она старалась — изо всех сил сжимала зубы, чтобы сердце не выскочило, когда подходила к телеграфу. Конечно же, она продала отцовский дом потому, что не могла пересилить той, пришедшей из юности боли: маленький парк, грустный и пустынный, таким он виделся ей с балкона, вещий запах гардений в жаркой ночи, страх перед старинным портретом дамы, который она испытывала в тот февральский день, когда решилась ее судьба, словом, куда бы в прошлое она ни обращала взгляд, повсюду натыкалась на память о Флорентино Арнее. И тем не менее ей вполне хватало ясности ума и душевного покоя, чтобы осознать: то не были воспоминания любви или раскаяния, но просто досадные образы, от которых порою набегала слеза. И, того не ведая, чуть было не угодила в ловушку сострадания, которая сгубила стольких неосмотрительных жертв.
Она ухватилась за супруга. Это было в ту пору, когда он нуждался в ней все больше, ибо был перед ней в проигрыше — шел на десять лет впереди и уже испытывал танталовы муки один, среди сгущавшихся туч старости; к тому же он был мужчиной, а значит, более слабым. После тридцати лет совместной супружеской жизни они знали друг друга так, что превратились словно в единое существо и частенько испытывали неловкость, угадывая не высказанную другим мысль, или же попадали в смешное положение, когда на людях один из них, опережая другого, говорил то, что другой как раз собирался сказать. Оба старались избегать обыденных житейских недоразумений, внезапных вспышек вражды, взаимных пакостей и нечаянных всплесков супружеского блаженства. Именно в ту пору они любили друг друга как никогда, без спешки, без излишеств, с благодарностью сознавая: невероятно, но наконец-то они одолели враждебность. Разумеется, жизнь еще готовила им смертельные испытания, но что им до этого: они были уже на другом берегу.
* * *
Дабы отпраздновать начало нового века должным образом, была разработана целая программа публичных мероприятий, и самым памятным событием оказался первый полет на воздушном шаре — плод неистощимой выдумки доктора Хувеналя Урбино. Полгорода сошлось на Арсенальную площадь, чтобы с восторгом наблюдать за подъемом огромного шара, празднично раскрашенного в цвета национального флага, который нес первую воздушную почту в Сан-Хуан-де-ла-Сьенагу, на расстояние тридцати миль по прямой к северо-востоку. Доктор Хувеналь Урбино с супругой, которым уже случилось пережить волнующий полет во время Всемирной выставки в Париже, поднялись в плетеную люльку первыми, вместе с инженером полета и еще шестерыми знатными гостями. При себе у них было письмо от губернатора провинции к муниципальным властям города Сан-Хуан-де-ла-Сьенага, которое свидетельствовало для истории, что оно является первым почтовым отправлением по воздуху. Хроникер из «Коммерческой газеты» спросил Хувеналя Урбино, каковы его последние слова, если ему суждено погибнуть в полете, и тот не замешкался с ответом, наверняка навлекшим на него немало попреков.
– На мой взгляд, — сказал доктор, — двадцатый век принесет перемены всему миру, кроме нас.
Затерянный в простодушной толпе, распевавшей национальный гимн, меж тем как воздушный шар набирал высоту, Флорентино Ариса почувствовал, что полностью согласен с кем-то, заметившим в сутолоке, что подобная авантюра — не для женщины, особенно в том возрасте, в котором находилась Фермина Даса. Однако затея оказалась не такой опасной, как казалось. Скорее гнетущей, чем опасной. Воздушный шар тихо и спокойно добрался до места назначения по неправдоподобно синему небу. Летели хорошо, очень низко, с приятным попутным ветром, сперва над отрогами снежных гор, а потом — над обширными водами Больших болот.
С небес увидели они, как видел их Господь Бог, развалины очень древнего и героического города — Картахены-де-лас-Индиас, самого красивого в мире, покинутого в панике перед чумою, после того как на протяжении трех веков он выдерживал многочисленные осады англичан и налеты морских разбойников. Они увидели неповрежденные стены, заросшие сорной травой улицы, крепостные укрепления, изъеденные анютиными глазками, мраморные дворцы и золотые алтари вместе со сгнившими от чумы вице-королями, закованными в боевые доспехи.
Они пролетели над свайными постройками Трохас-де-Катаки, раскрашенными в безумные цвета, где в специальных питомниках выращивали съедобных игуан, а в надозерных садах цвели бальзамины и астромелии. Сотни голых ребятишек бросались в воду, их подначивали громкими криками, и ребятишки прыгали из окон, сигали с крыш домов, через борта каноэ, которыми управляли с поразительной ловкостью, и сновали в воде, словно рыбы-бешенки, стараясь выловить свертки с одеждой, пузырьки с карамельками от кашля и какую-то еду, которую красивая женщина в шляпе с перьями, милосердия ради, швыряла им сверху, из плетеной люльки воздушного шара.
Они пролетели над океаном теней, блуждающих в банановых зарослях, и тишина, поднимавшаяся снизу, окутывала их словно смертоносный пар; Фермина Даса вспомнила себя трехлетней, а может, четырехлетней девочкой: она шла в сумеречных зарослях, мать вела ее за руку, и сама мать была почти девочкой среди других женщин в муслиновых, как и она, платьях, под белым зонтиком и в широкополой шляпе из легкого газа. Инженер, наблюдавший мир через подзорную трубу, заметил: «Как будто все вымерли». Он передал трубу доктору Хувеналю Урбино, и доктор увидел повозки, запряженные волами, посреди пашни, столбы железнодорожного полотна, застывшие оросительные канавы, и повсюду, куда ни глянь, глаз натыкался на человеческие тела. Кто-то знающий сказал, что на Больших болотах свирепствует чума. Доктор Урбино, разговаривая, не отрывал от глаза подзорную трубу.
– По-видимому, какая-то особая разновидность чумы, — сказал он. — Каждого мертвеца добивали выстрелом в затылок.
Потом они пролетели над пенистым морем и без осложнений опустились на раскаленный берег, растрескавшаяся селитряная почва жгла огнем. Именно там поджидали их местные власти, защищенные от солнца лишь зонтиками из газет, школьники размахивали флажками в такт торжественным гимнам, королевы красоты в картонных золотых коронах держали в руках пожухлые цветы и папайи из процветающего селения Гайра, в те времена лучшего на всем Карибском побережье. Но Фермине Дасе хотелось только одного: увидеть еще раз родное селение, чтобы сопоставить увиденное с давними впечатлениями, однако из-за чумы в селение не позволили идти никому. Доктор Хувеналь Урбино вручил историческое письмо, которое, конечно же, затерялось, так что никто никогда его больше не видел, а весь кортеж чуть не задохнулся в дурмане торжественных речей. Наконец их все-таки отвезли на мулах к пристани Старого Селения, туда, где болото вливалось в море, потому что инженеру не удалось еще раз поднять шар в воздух. Фермина Даса была совершенно убеждена, что однажды уже проезжала здесь девочкой, вместе с матерью, на повозке, запряженной волами. О той поездке она не раз рассказывала отцу, но тот так и умер в убеждении: не может быть, чтобы она это помнила.