Однако, гимн «К Гермесу» (по-видимому, относящийся к VI веку) — только робкое подшучивание в сравнении с произведениями той эпохи, когда старые мифы и сказания, в том числе и гомеровский эпос, стали просто смешными.

В V веке написана знаменитая «Батрахомиомахия»:

«Вытянув жадную мордочку в ближнем болоте мышонок
Сладкой водой упивался, — его на беду вдруг увидел
Житель болота болтливый, и с речью к нему обратился:
„Странник, ты кто? Из какого ты роду? И прибыл откуда?
Всю ты мне правду поведай, да лживым тебя не признаю.
Если окажешься дружбы достойным, сведу тебя в дом свой,
И, как любезного гостя, дарами почту торовато.
Сам я прославленный царь Вздуломорда и здесь на болоте
Искони всепочитаемый вождь и владыка лягушек…“»
[10–18]

Ответ мышонка:

«…Имя мое Крохобор, я горжусь быть достойным потомком
Храброго духом отца Хлебогрыза и матери милой…»
[27–28]

Наконец, лягушонок решается пригласить встречного в гости, но мышонок был сшиблен волною с лягушачьей спины и начал тонуть, восклицая:

«Верно, не так увозил на хребте свою милую ношу
Вол, что по волнам провел до далекого Крита Европу,
Как, свою спину подставивши, в дом свой меня перевозит
Сей лягушонок, что мордой противною воду пятнает!»
[78–81]

В конце концов, Крохобор тонет, и между мышами и лягушками начинается война.

«Зевс же богов и богинь всех на звездное небо сзывает
И, показав им величье войны и воителей храбрых,
Мощных и многих, на битву огромные копья несущих,
Рати походной кентавров подобно иль гордых гигантов,
С радостным смехом спросил, не желает ли кто за лягушек
Иль за мышей воевать. А Афине промолвил особо:
„Дочка, быть может, прийти ты на помощь мышам помышляешь;
Ибо под храмом твоим они пляшут всегда с наслажденьем,
Жиром, тебе приносимым, и вкусною снедью питаясь.“
Так посмеялся Кронид, и ему отвечает Афина:
„Нет, мой отец, никогда я мышам на подмогу не стану,
Даже и в малой беде их: от них претерпела я много:
Масло лампадное лижут и вечно венки мои портят,
И еще горшей обидой сердце мое уязвили:
Новенький плащ мой изгрызли, который сама я, трудяся,
Выткала тонким утком и основу пряла столь усердно.
Дыр понаделали множество, и за заплаты починщик
Плату великую просит, а это богам всего хуже,
Да и за нитки еще я должна, расплатиться же нечем.“»
[168–186] [1, с. 80–88]

Аристотель, в уже приводившейся цитате из «Поэтики», называет мифы, из которых произошла трагедия, «ничтожными», не удостаивая их больше ни единым словом. Возможно, к IV веку стихи Гомера воспринимались так же, как воспринимаются нашими современниками вирши Тредиаковского.

Однако, анализируя приведенные тексты, можно безошибочно вычленить тот критерий, по которому автор текста либо принадлежит архаике, либо уже переходит от одной игровой реальности к другой: этот критерий необычайно прост — как только боги начинают совершать человеческие, по масштабам, деяния, как только их начинают волновать повседневные, слишком напоминающие человеческие, проблемы = как только боги утрачивают статус управляющих повседневностью сущностей и сами становятся включенными в какую-то свою повседневность = «текучку», как только каждое дело бога перестает быть вселенски значимым, становится мелким и (для бога) смешным, — можно считать, что автор текста находится в процессе замены одной концепции игры другой. При этом, степень проявления этого признака говорит одновременно о степени продвижения по этому пути. Старые мифы «ничтожны», но есть новые, адекватные сегодняшнему состоянию ментального мира, — как бы говорит Аристотель.

«Здесь не место рассматривать, — пишет он в „Поэтике“, — достигла ли уже трагедия во [всех] своих видах достаточного развития, или нет, как сама по себе, так и по отношению к театру.»

[2, 4, «Поэт.», 4]

«Как сама по себе» = как литературный жанр, «по отношению к театру» = как миф, — смею я перевести его слова.

Однако же, переход к новой концепции означает ее полагание, а это невозможно без выхода за границы повседневности, на тот уровень, где находится технология игры, и где до этого времени обитали только боги. Насмешки над богами и объясняются, в общем, тем, что человек оказался в их владениях, почувствовал себя «на равной ноге» с ними. Боги населяли игротехнологический уровень с момента заката Микенской цивилизации. Показать это можно на примере гомеровского эпоса.

Одиссей, царь Итаки, несравним с царем Эдипом. Царь старого мифа всецело принадлежит повседневности, он «хитроумен» уже потому, что умеет, не нарушив канонов игры, соблюсти собственные интересы. Зевс называет его «божественным» и отличает среди прочих смертных [4,I,65–70]. Но Одиссей не заявляется на управление игрой, он не покушается на роль и место богов, которые, всецело населяя игротехнологический уровень, доступными им средствами направляют ход игры. В новом мифе Мойры властвуют как над людьми, так и над богами, что в старом мифе не было заметно в такой степени и проявилось, главным образом, в трагедиях. Поэтому человек в состоянии управлять игрой так же, как и бог, — ими обоими управляет судьба=жребий.

Но царь Эдип — это, строго говоря, не человек.

«Не бог ты, знаю, — говорит Эдипу Жрец. — Не как к богу мы
К тебе пришли — и я, и наши дети
И к очагу припали твоему.
Но из людей для нас, Эдип, ты первый,
И в злоключеньях жизни безрасчетных,
И в ниспосланьях грозных божества.»
[13, «Эдип»,31–36]

Человек в ситуации, в которой оказался Эдип, просто в силу своей природы остановится на полпути. У кого хватило бы духу пройти его до конца!

«Э д и п

Жена, скажи, не тот ли это самый,

Кому велели мы прийти сюда?

И о к а с т а

Как? Что? Кого назвал он? Не заботься,

Забудь скорее все его слова!

Э д и п

Тому не быть, чтоб я, с такой уликой,

Раскрыть свое рожденье упустил!

И о к а с т а

Коль жизнь тебе мила, оставь расспросы.

Молю богами, я и так страдаю.

Э д и п

Не бойся; пусть предстану пред тобой

Тройным рабом, — не станешь ты рабыней.

И о к а с т а

Эдип, молю, послушайся меня!

Э д и п

Послушаться? Не обнаружить рода?

И о к а с т а

Но я забочусь о твоем же благе!

Э д и п

Вот это благо уж давно мне в тягость!

И о к а с т а

О! Век бы не узнать тебе, кто ты!»

[Ibid., 1054–1068]

Кто из людей не остановился бы перед риском утратить все, что имеет? И как напряжен этот диалог между обо всем догадавшейся Иокастой, пытающейся в последней надежде спасти былое счастье, и Эдипом, делающим поистине нечеловеческий в своей необратимости и роковой значимости выбор.