Тихо взорвался Свет. Моментально, с последним звуком сентенции главного, вступил со своим вопросом:

— А сейчас у них плохой, что ли, дом? Он же лучше и удобнее нашего.

— Ребята, ветеранам нужна зеленая территория вокруг здания. Парк нужен.

— Это у нас-то парк?! Семь с половиной деревьев, три куста и такая мощная дорога за забором!

— Товарищи, не спорьте больше чем надо. Я тоже болею за наши нужды. Но надо понимать и нужды более широкого региона, чем район. Люди, столько отдавшие на общее благо, имеют право на максимум внимания к ним со стороны медицины. Люди труда — что выше этого?

— А у нас что же, тунеядцы лечатся? — на этот раз взорвался Лев.

— Все это так, Левушка, но не надо заниматься демагогией. Я тоже всей душой за процветание нашей больницы. Мы высказали свое мнение, к нам обратились с просьбой понять и их. Только на почве всеобщего согласия может быть прогресс. Надо вырабатывать в себе государственное мышление.

— А я что, пекусь о соседнем государстве, когда лечу больного?

— Да ты не шуми, Лев. — Руслан перебил зава с неожиданно умиротворяющей интонацией. Неожиданной для самого Руслана. — Конечно, надо принимать во внимание нужды общества, а не только наши узковедомственные, местнические интересы…

— При чем тут местничество! Сдурел ты, что ли?! Что ты нам прописи читаешь! А судьба больных…

— Судьба больных — дело общее. Что, у Алексея Алексеевича, например, не больные, что ли? И там можно лечить. Там и места сейчас есть…

— А-а! Распалась связь, стало быть. Сейчас, как шакалы, все накинутся и растащат по кусочкам…

— Притупились когти у Льва, — неизвестно почему промолвил тихий Федор.

Матвей Фомич положил руку на плечо Руслана, развернул его к двери:

— Пойдем, Русланчик, проводи меня в шестую палату. Опять загремел телефон. Второй раз за короткое время Лев Михайлович схватился за телефонную трубку как за спасательный круг:

— Слушаю!

— Ты что кричишь? Я еще ни в чем не виновата. — И смех. — Слушай, Лёв, сегодня вечером придут со студии — режиссер и редактор. Захвати что-нибудь в магазине по дороге. Может, у тебя есть коньяк?

— Не знаю. Я сегодня вечером занят. Марта, не знаю! Не знаю, как тебе быть! Я тоже живой человек! У меня тоже есть личные нужды, кроме общественных!

— Я о твоих личных нуждах и пекусь. Что с тобой?..

Все нужды переплелись. Наступила гармония, о которой, по-видимому, и говорил нынче утром Святослав Эдуардович.

СЕГОДНЯ

Лев Михайлович один чемодан закинул наверх, другой засунул под сиденье. Обычная поездная проблема — верхнее или нижнее место — на этот раз не существовала: в этих двухместных купе обе полки были внизу. Лев Михайлович недавно сделал сие великое открытие: правда, в два раза дороже, зато едешь как человек. Все же четыре человека в столь ничтожном купейном пространстве, пусть даже каждый и расположился на своей полке, многовато. Вдвоем же здесь вполне сносно. Можно сидеть на своем месте за столиком, глаза в глаза со спутником, и вести обычную дорожную беседу. А не хочешь разговаривать, ложись, смотри в окно иль прямо перед собой, читай, горюй, мечтай…

Ох уж эти доверительные беседы с мимолетными спутниками! Случайно оказываешься рядом с совершенно незнакомым человеком, которого, скорее всего, никогда в жизни больше не увидишь, и он вдруг стихийно, неоправданно становится твоим исповедником, наперсником… Можно утаить свою явность, не вручать визитную карточку и выступить неким таинственным незнакомцем. Можно позволить себе такую откровенность, какой никогда не позволяешь даже наедине с самим собой. Не додумаешься до такого один на один с собой, молча. А звучащее для кого-то слово порождает новое суждение, на данный момент единственно правильное, немыслимое в безмолвии. Иная мысль неизреченная так может и остаться недодуманной.

Пока Лев Михайлович был в купе один и лишь гадал, кто станет его дорожным собеседником. Конечно, не исключено, что спутником окажется вовсе даже не спутник, а прекрасная спутница, и тогда черт его знает, какой степенью интимности обернутся доверительные дорожные беседы. Не исключено, что придется быть чересчур галантным, запредельно вежливым, чтобы не обидеть ненароком доверчивую, ласковую незнакомку…

Лев Михайлович примостился в углу, незатейливо вжавшись между окном, столом и стенкой, как и большинство пассажиров, коль у них такая возможность имеется. На столик сразу же положил сигареты и зажигалку, — неизвестно, как отнесется к этому виду отравы будущий попутчик, но карты уже выложены.

Оставалось меньше пяти минут до отхода поезда. Вообще-то Лев Михайлович стремился сейчас к уединению, ему хотелось, казалось необходимым побыть одному. Но вот она, человеческая природа: он стал нервничать и огорчаться, лишь только замаячила перед ним желанная и взлелеянная в суете каждодневной перспектива остаться наконец в одиночестве. Он жаждал спутника, кем бы он ни оказался. А если вдруг запертым с тобой в этом чулане окажется некто крайне тебе неприятный? — пришла мысль, и огорошенный ею Лев Михайлович стал уговаривать себя не сожалеть о несостоявшихся доверительных беседах. Однако есть своя сладость в думах о неиспользованной, но вполне реальной возможности.

Лев Михайлович развернул вечернюю газету, хотя ему совершенно неинтересны были городские новости. Он вообще принял решение уйти, отвлечься от проблемы и забот своего города, своего окружения. Он ушел от всех и от всего. Он отринул от себя рабочие нужды, перестал решать оздоровительные ребусы для трудящихся района в радиусе пятнадцати — двадцати километров от больницы. Он не хотел растравлять себя лестными и ласкающими душу картинами, будто кто-то станет горько плакать и страдать по нему. Наверняка великолепно обойдутся и без него. Ему надоело, не хотелось, обрыдло думать и решать головоломку, как поделить свои двадцать четыре часа в сутки, свою душу, свое тело, свою боль между больницей, киностудией, Верой, Мартой, Ирой, их нуждами, претензиями, капризами и требованиями: как все это сочетать со своим, не сказать чтобы очень уж праведным существованием. Ему осточертело думать о своем отделении, которое уже начали растаскивать, и никто уже не знал, кому чего хочется, и обожаемая всеми больница в процессе этой самой борьбы за нее вдруг перестала быть обожаемой, стала странной, неопределенной, непонятной… Лев раз-двоился, раз-троился… и так далее — не счесть.

И не то чтобы осознанное это раздвоение, осознанная неправедность слишком тяготили его, делали в своих же глазах хуже — нет, «такова жизнь», с горечью и оправдываясь говорил он себе. И продолжал относиться с достаточным уважением и к самому себе, и к тем внутренним душевным борениям, которые, по его мнению, поддерживали в нем страдания, а стало быть, человечность. Он с удовольствием — так было удобно — подчинялся довольно расхожей мысли о страданиях как основе всего человеческого в человеке. Но при всем самом любовном к себе отношении сознавал, что долгое плавание в мутном потоке вынужденной фальши, наверное, весьма заметно разрушило свойственные ему устойчивые навыки честного человека, честного, насколько это было возможным при двусмысленных его попытках удержать свой корабль на поверхности изменчивого житейского моря.

Пусть, пусть все жизненные неувязки останутся в этом городе. Он оставлял город — жизнь продолжалась. Бывает ли жизнь, когда все увязано? Он никого не бросил, ни с кем не развелся, разве что с машиной, оставив ее пока Ирке и ее обожаемому Сережке. Пусть теперь они думают о бензине, о ГАИ, о техосмотрах и техобслуживании — он им охотно поможет. Но чем он им может помочь? По крайней мере он надеялся, что деньгами помочь сумеет. На сценариях заработает. А личное его присутствие необязательно и даже обременительно. Впрочем, кто его знает… Жизнь покажет.

Он не развелся с медициной, сохранил свой статус супермена — заведующего хирургическим отделением, вычитав в «Медицинской газете» о конкурсе на эту должность в хорошей больнице в хорошем городе, где тоже есть студия документальных и научно-популярных фильмов, где его знают, где с удовольствием с ним будут работать и врачи и киношники, как выяснил он, слетав в этот город.