Шуткин вспрыгнул на трубу, заглянул в нее, сморщился и утвердительно чихнул.
– Опять варит, – огорченно сказал Гена. – Что за странная, в самом деле, несовременная персона! Может быть, вы заметили, Василий Павлович, на площади человека с пуделем на поводке?
– Еще бы не заметить!
– В таком случае давайте поднимемся в бельэтаж этого серого невыразительного дома, – предложил Гена.
Оставив наши механизмы на улице, мы втроем поднялись по темной лестнице на площадку, где было несколько старинных высоких дверей с медными ручками и разнообразными звонками. Пожалуй, на этих дверях можно было бы проследить всю эволюцию полезного предмета цивилизации, называемого дверной звонок, начиная от простой веревочки и кончая элегантной, почти рояльной клавишей. Сбоку от этой последней клавиши я увидел медную табличку с гравировкой:
– Что значит «инвентор»? – спросил я.
– Никто не знает, – сказал Юрий Игнатьевич. – Даже в домоуправлении не знают.
– Предполагаю, что это от английского invent, что значит «изобретать». То есть изобретатель, – тихо произнес Гена, и я лишний раз молча удивился аналитическим способностям моего юного друга.
Слабая струйка зеленого дыма вытекала из замочной скважины. Мелкий стеклянный перезвон доносился из глубины. Гена нажал клавишу звонка.
– Кто там? – немедленно отозвался прямо из-за двери неприятный голос, по которому я тут же узнал субъекта с пуделем, хотя никогда ранее не слышал голоса этого человека, за исключением вопля «Онегро! Онегро!», когда он кричал явно не своим голосом. Однако именно такой, и никакой другой, должен был быть у него голос.
– Именем всего, что дорого человеку, именем высоких гуманных принципов нашей цивилизации – откройте! – грозно сказал Геннадий, и голос его дрогнул. – Откройте, пожалуйста, Питирим Филимонович.
– Не могу и не хочу! – был ответ.
Голос был не просто неприятным, он старался быть еще и еще неприятнее. В конце концов он завизжал, как электропила.
– Какого черта, Питирим! – рявкнул весьма натурально старый авиатор. – Мы с вами не первый день знаем друг друга. Вы убедились сегодня, что я еще летаю, и давайте-ка открывайте без проволочек!
– Не могу и не хочу! – проскрипела электропила уже на малых оборотах. – Я в процессе.
Вслед за этим из-за двери послышался чудовищный свист флейт, целого десятка флейт, напоминающих недоброй памяти муштру императора Павла, а из всех щелей старой двери повалили клубы разноцветного дыма, обрекшего нас на чихание.
Я был возмущен самым решительным образом.
– Однако каков этот Кукушкин!
– Как вы сказали, Василий Павлович? – вскричал вдруг Гена, и круглые от возмущения его глаза стали на миг квадратными от изумления. – Вы назвали его Ку-куш-киным?
– Конечно, – ответил я. – Как же иначе? На мой взгляд, фамилия Кукк-Ушкин почти ничем не отличается от фамилии Кукушкин.
– Эврика! – Г. Э. Стратофонтов запрыгал с непосредственностью первоклассника. – Кукушкин! Фогель! Фогель-Кукушкин! Это он! Это несомненно, конечно, безусловно, непременно, это он!
Глава II,
– Знаете, В. П., с тем эмпирейским делом мне очень повезло, я уложился в летние каникулы. Боюсь, что сейчас у меня будет больше сложностей со школьной программой. Так мне подсказывает интуиция, а я склонен ей верить, хотя и презираю подсказки. А ведь началось все так просто, так традиционно, почти как у Жюля Верна. Собственно говоря, так и началось – с бутылки. Вначале, В. П., появилась бутылка с размытой запиской, как в моей ясельной книге «Дети капитана Гранта». Только это была радиобутылка…
И далее Гена рассказал мне завязку нашего нового огромного приключения, завязку тайны, могучей, как баобаб, уходящей своими корнями в историю и географию нашей планеты.
Еще из предыдущей повести мы знаем, что с ранних, чуть ли не ясельных лет, Генаша был заядлым радиолюбителем-коротковолновиком. Страсть к путешествиям по эфиру сохранилась и у тринадцатилетнего мальчика. В кругу его корреспондентов были: научный сотрудник из заповедника в Танзании, монгольский овцевод, скрипач из Эдинбурга, гавайский педагог, мальчик-почтальон с Фолклендских островов, метеоролог с Памира, боксер из Буэнос-Айреса и многие другие.
В тот вечер в квартире Стратофонтовых на улице Рубинштейна все было как обычно. Тикали часы, полыхал эстрадой телевизор, тлел камин, пощелкивало паровое отопление, жужжали полотер, пылесос, кофемолка, плотоядно урчала стиральная машина, но… но дух приключений уже бродил шалой волной по квартире, и все это чувствовали и волновались. Папа Эдуард, не отдавая себе отчета, точил ледоруб и смазывал трикони, мама Элла, не отдавая себе отчета, проверяла кислородную маску для высотных затяжных прыжков, бабушка Мария Спиридоновна, не отдавая себе отчета, месила тяжелыми руками творожную массу и глухо напевала: «На земле не успеешь жениться, а на небе жены не найдешь…»
Один лишь Гена, отдавая себе полный отчет в происходящем, строго сидел у приемника с наушниками на ушах и рукой на ключе. Он чувствовал, он почти точно знал, что сегодня что-то произойдет, ибо интуиция никогда или почти никогда не обманывала тренированного пионера.
И впрямь… Близко к полуночи из бесконечных эфирных струй выплыл странный-престранный сигнал, адресованный вроде бы ему, Геннадию Стратофонтову, но похожий в то же время на размытую морем записку. Но самое главное – там был сигнал SOS!
В полночь собрались все под медной лампой. Завернул на огонек и друг дома, капитан дальнего плавания Николай Рикошетников. Последние несколько месяцев капитан провел на суше, работая над кандидатской диссертацией «Некоторые особенности кораблевождения в условиях длительных научно-исследовательских экспедиций на судах типа „Алеша Попович“». Работа шла споро, и диссертация, как уверяли знатоки, получалась блестящая, но в свободное время капитан не находил себе места. «Попович» под командой приятеля Рикошетникова, опытного штурмана Олега Олеговича Копецкого, блуждал эти месяцы среди полинезийских архипелагов, и капитан пребывал в состоянии постоянной тревоги за судьбу своего детища и обрывал телефоны в диспетчерской экспедиционного флота. Дело не в том, что Рикошетников не доверял штурманским способностям, умственным данным и волевым качествам Копецкого. Дело в том, что Николая Николае-вича тревожила двойная сущность Олега Олеговича, двойственный характер его персоны. Дело именно в том, что Копецкий был не только старым опытным штурманом, но и молодым поэтом. Вот уже лет двадцать он был известным молодым поэ-том, первейшей сорокалетней жемчужиной «Клуба поэтов Петроградской стороны». Рикошетникова прямо оторопь брала, когда он читал в какой-нибудь вечерней газете что-нибудь вроде:
и в скобочках под стихотворением – «Тихий океан. По радиотелефону».
«Боги, и ты, Персефона, – молча молился Рикошетников в курительной комнате Публичной библиотеки имени Салтыкова-Щедрина, – пусть покинет Олега Олеговича вдохновение, пусть посетит его благотворное поэтическое молчание на время рейса, пусть не посадит он на камни любимого „Поповича“. На Олимпе остались глухи к первой просьбе капитана, но прислушались ко второй. Копецкий бомбил стихами газеты – по радио, через спутники, но „Поповича“ на камни не сажал. Умело управлял кораблем, даже не зная „Некоторых особенностей кораблевождения…“, то есть диссертации Рикошетникова».
Итак, капитан Рикошетников забрел на огонек к Стратофонтовым и тоже оказался у истоков тайны.
На круглом столе под медной люстрой, переделанной из корабельного кормового фонаря прошлого века, лежал лист ватмана, на который Гена нанес фломастером слова и осколки слов в том порядке, в каком выловил их из эфира его радиоприемник. Лист выглядел так: