Глава V,

в которой Питирим Кукк-Ушкин впервые в жизни прислушался к своему «внутреннему голосу», но было уже поздно

Зрелище танцующих под окнами девочек вызвало непривычные слезы. Оказалось, что слезная влага имеется у всех людей, не исключая и пожилых одиноких «инвенторов».

– Какое безобразие, – бормотал Питирим Филимонович себе под нос. – Танцы, художественная гимнастика у вас под окнами, какое безобразие!

«Какое наслаждение видеть красивый гимнастический танец двух девочек-близнецов, – думал он, смахивая слезы. – Какая, понимаете ли, эстетика, какая поэ-зия!»

Он отошел от окна в глубину «лаборатории», и там, под сводами камина, его ждал новый сюрприз. Под сводами камина, облокотившись лапой на решетку, стоял внушительных размеров кот, с глазами мореплавателя и ученого, с усами философа, в шкуре простого кота.

– Это твой обидчик, Онегро, – сказал Кукк-Ушкин своему пуделю. – Ату его! Куси!

Увы, долгожитель Онегро и ухом не повел. Изможденный ужасной гонкой прошедшей ночи, он спал возле камина, прямо под ногами обидчика.

Обидчик улыбнулся глазами мореплавателя и лапой мушкетера указал «инвентору» на нетолстую книжицу, лежащую на горке каменного угля возле камина.

– Какое нахальство! – сказал Питирим Филимонович. – Влезть в камин и принести книгу. Какое нахальство!!

«Как это мило – принести незнакомому человеку новинку литературы и предложить оную без всяких поползновений к вознаграждению, это очень мило!» – подумал он одновременно с неприятным высказыванием.

Такова была двойственная суть этого одинокого человека. Очень часто, а точнее, всегда Кукк-Ушкин вслух выражал антипатию, возмущение, досаду, а в душе иногда (впрочем, далеко-далеко не всегда) испытывал симпатию, умиление, благодарность.

Вот взял, например, книгу, прочел дарственную надпись и подумал: «Как это трогательно, и разве я достоин таких посвящений? Как это, право, любезно со стороны дарителя!»

Отшвырнул эту книжицу и проскрежетал вслух:

– Свинство какое! Дарить незнакомую книгу, да еще и с надписью, какое свинство!

Надо сказать, что слова взвинчивали Кукк-Ушкина сильнее, чем мысли, и он даже мог всерьез раскипятиться из-за своих же слов. Так и сейчас он раскипятился, глянул в окно на поднимающегося в воздух старика Четверкина и пожелал «престарелому проходимцу» сверзиться в канал, хотя на самом деле желал свидетелю (и едва ли не благодетелю) своей юности бесконечных благополучных полетов.

– Ишь, обложили! – вскричал, вернее, взвизгнул на высоких оборотах Питирим. – Собрались здесь – автомобили, самолеты, старики, писатели, дети, коты! – Он обернулся к камину, кота уже там не было. – Подавай им за три рубля сундучок, семейную реликвию! Свинство, хамство, безобразие какое!

Он ринулся в угол «лаборатории». Так он называл одну из трех своих мрачных комнат с отставшими обоями, хотя она ничем, кроме камина, не отличалась от двух других. Вся квартира Кукка была заставлена сложнейшими системами тиглей, центрифуг, реторт, колб, жаровен, сообщающихся сосудов: «процесс» шел повсюду, но все-таки лишь одна комната называлась «лабораторией», а две другие иначе: одна «конференцией», другая «салоном мысли».

В углу «лаборатории» под портретом флотского лекаря эпохи клипперов среди других семейных реликвий – кожаная тетрадка-дневник, стетоскоп, выточенный из моржового клыка, скальпель, на который современному хирургу и взглянуть-то страшно, большая флотская клизма, так называемая «аварийная помпа», – стоял и злополучный сундучок.

Из поколения в поколение передавался этот сундучок, пока не дошел до Питирима. В дневнике мичмана Фогель-Кукушкина, среди пятен, оставленных разными жидкостями, сохранилась запись такого рода:

…вбежал Маркус Йон и со слезами на глазах протянул мне сундучок весьма солидного веса (не менее 15 фунтов) с престранной монограммой и без каких-либо наличествующих признаков замка. В пылких выражениях он молил меня сохранить сей предмет до… (пятна – пятна)… Несчастный не мог знать, что через… (пятна)… (большие пятна)… Бой разгорелся с новой силой…

Прошло немало лет, пока в конце дневника не появилась еще одна запись, касающаяся сундучка.

…иногда я прижимаю ухо к теплому (он остается теплым, даже если его выставишь на мороз) боку сундучка и слушаю странный, мерный и какой-то дружелюбный стук, идущий изнутри. Стук этот оживляет в моей памяти дни молодости и плавание под флагом нашего славного командира Данилы Гавриловича Стратофонтова. Что скрыто в сем загадочном предмете? Бриллианты, золото или какие-либо культурные ценности, которые для мыслящего человека дороже любых денег? Открыть сундучок я не имею ни малейших посягательств, ибо принадлежит он не мне, а далекому народу, и Бог весть, когда-нибудь, быть может…

И вот прошло уже после этой записи чуть ли не сто лет. Фамилия многое претерпела, разделилась, рассеялась. Фогели разлетелись по дальним меридианам, а последний Кукушкин не нашел ничего лучшего, как разделить себя на две части и для пущей спеси всунуть лишнюю буковку «к».

Нельзя сказать, что Питирим в молодые годы свои, подобно предку, «не имел ни малейших посягательств» к вскрытию сундучка. Очень даже имел, но, несмотря на изобретательный свой ум, он так и не понял секрета этого ящичка, а открывать его насильственным, взломным путем не решился, хотя очень нуждался в бриллиантах и золоте. Все-таки сундучок был как бы семейной святыней, и Питирим, вслух шипя проклятия, в глубине души благоговел. В конце концов он убедил сам себя, что в сундучке никому не нужные культурные ценности, махнул на него рукой и предоставил покрываться пылью.

И вот сейчас он схватил сундучок, чихнул от вздыбившейся пыли и потряс. Ничего не сдвинулось внутри небольшой деревянной, но тяжелой емкости. Приложил ухо и сразу же услышал гулкий взволнованный стук. Конечно, так могли стучать только культурные ценности.

«Отдать, что ли, сундук тому мальчонке? – подумал Питирим. – Во имя всего, что дорого человеку, во имя высоких благородных принципов нашей цивилизации отдам, пожалуй».

– Черта с два отдам! – взвизгнул он вслух. – Задаром какому-то молокососу-самозванцу? Нашли простофилю! Да я лучше тому иностранцу толстопузому продам, про которого говорила Ксантина Ананьевна! Продам, а на валюту куплю смолу «гумчванс». Вот разыщу сейчас Ксантину Ананьевну и…

– Ее и искать не надо, – услышал он хриплый голос. – Искомая перед вами.

Кукк-Ушкин ахнул. На подоконнике в непринужденной позе сидела сама многоуважаемая Ксантина Ананьевна, и огромные очки на ее костистом носу отсвечивали довольно многозначительно, если не сказать зловеще.

– Любопытно, каким образом, вы, Ксантина Ананьевна, проникли через входные двери и пересекли «конференцию» и «салон мысли», ничего не задев?

Тон Питирима в этот момент очень мало напоминал тон любезного хозяина, однако дворничиха небрежно отмахнулась от вопроса, спрыгнула с подоконника и заходила вокруг лабораторного стола пружинистым шагом тренированного спортсмена-туриста.

– Ближе к делу, Питирим, ближе к делу, – заговорила она. – Принимаете вы наши предложе…

– Повторяю свой вопрос, – прервал дворничиху Кукк-Ушкин. – Каким образом вы проникли в «лабораторию»?

Он треснул ладонью по столу и вперился в лицо непрошеной гостьи одним из самых неприятных своих взглядов. В молочной, например, все трепетали от этих взглядов.

Ксантина же Ананьевна же лишь усмехнулась жестяными же губами и веско же ответила:

– Мы, работники коммунального фронта, можем не отвечать на некоторые вопросы.

Несколько секунд прошло в молчании. Питирим Филимонович боролся с желанием выставить наглеца-дворничиху, однако, понимая весомость ее аргумента, лишь трепетал. С работниками коммунального фронта всю жизнь у «инвентора» были сложные отношения. Главная же причина его терпимости оставалась все та же – «гумчванс»! По его расчетам, именно эта редчайшая дефицитнейшая смола карликового эвкалипта из юго-восточного высокогорного Перу (округ Куско) должна была стать последним восклицательным знаком в многолетней серии его изысканий, тяжких трудов, мелких спекуляций, бессонных ночей, раздумий и мук честолюбия.