27

А Кристина? Исчезла, конечно, ушла со сцены. Стала отсутствующей свидетельницей. Марш не собирался ее искать. Хлопоты, расходы. Нет смысла в ясном как день деле. (Разве что несколько облачков на ясном небе.) Нет смысла в оставшееся ему время. До пенсии рукой подать. Так или иначе, если особенно не умствовать, при чем здесь она? В момент преступления она была в воздухе – или в швейцарском аэропорту. На нейтральной территории.

Пытаюсь представить ее себе в тот вечер в самолете. Слезы всю дорогу, платок, сочувствие соседа? Или сухие глаза, спокойные, безжалостные? Сидит и потягивает бесплатное питье?

Думает о том, что оставлено, или о том, что ждет впереди?

Сходит в Женеве, предъявляет все документы, объясняющие, кто она такая. Паспорт страны, которой больше нет.

И не знает – откуда ей знать? – что Боба тоже больше нет. Ни для нее, ни для другой. Огни аэропорта, звуковые объявления, людской поток. Не знает (цель была – положить конец разрушению), какие разрушения оставила за спиной.

Впрочем, ей уже приходилось оставлять за спиной разрушения. История ее жизни. Пять лет в Англии – а тем временем все, что она знала, превращалось в руины. Теперь ехала обратно посмотреть, что осталось.

Ожесточившаяся, с безжалостными глазами? Но и расцветшая, женственная, красивая. Объятия чужого мужа еще при ней, как прикосновение призрака.

Швейцария. Магазины в аэропорту полны часов и шоколада.

Раз за разом ко мне возвращалась мысль: она могла так и не узнать, она и сейчас, может быть, не знает. Заглядывала ли в английские газеты? А если даже заглядывала – увидела ли небольшую заметку (всего-навсего убийство, простое убийство) далеко не на первой странице? С какой стати стала бы интересоваться? Прочь из их жизни – не так ли было условлено? А значит, никаких постскриптумов, взглядов назад, звонков и тому подобного. Мертвы друг для друга.

В Швейцарии, в Хорватии – кто там будет думать об улице, о доме в Уимблдоне? Точно так же, как в Уимблдоне не будут задумываться об улице, о доме (о разрушенной улице, о сгоревшем доме) в бывшей Югославии.

Есть вещи, которых лучше не знать. И если все-таки она знает, если поинтересовалась и выяснила, то решила не заявлять о себе. Живет – где бы она ни жила – как изгнанница с грузом знания.

И ни разу не появилась здесь, на этом кладбище, не сочла нужным приехать, потратить время, деньги – ради того, чтобы постоять. Может быть, поплакать. Положить цветы.

Хотя откуда я знаю? Никто не держит могилу под постоянным надзором.

Солнце здесь, у этой стены, греет, но слой тепла тонок, как бумага. Небо синее-синее, как летнее море. Курортные проспекты. Дубровник...

Вижу ее тоже сидящей, в кафе на открытом воздухе. Женева? Загреб? Дубровник? Зимнее солнце. Дымящийся кофе, блестящие столешницы. Глаз не видно – солнечные очки. Проследить за ее взглядом невозможно. Посмотришь и подумаешь: не ребенок. Кое-где побывала, кое-что повидала.

Чего она хотела? Очень легко сказать, что получила желаемое. Как будто это вопрос арифметики – убыток и прибыль. Девушка с блестящими глазами, приехавшая в Лондон учиться, жить.

Что ж, она не осталась без компенсации. Беженка? Но как-никак с крышей над головой. Пожила и в комфортабельном Уимблдоне, и в комфортабельном Фулеме. О да, сумела перевернуть там все вверх дном. Компенсация? Более чем. Ведь она, может быть, все эти годы шла через войну. Жестокость с обеих сторон. Честно в своем роде. А когда наконец у нее появилась своя страна, куда можно вернуться, она вернулась с добычей, с послужным списком – ветеран лондонских пригородов.

Как такое могло случиться? Тепло его последнего объятия еще было при ней.

Она тоже была охотницей – там, в Уимблдоне. Недостающая часть нашей жизни. Она смотрела на него, он на нее. Чей взгляд сработал? Настал, должно быть, некий момент. И когда он настал, уж она-то знала – по крайней мере одна из двоих, – что правил нет. Жизнь совершается за чертой закона.

Любила ли она его – как бы у них ни началось? А он ее? Здесь нет рецепта, это не кулинария. Может длиться всю жизнь, может выгореть дотла за месяцы. Он, конечно, не хотел дотла.

Они гуляют среди деревьев в парке Уимблдон-коммон. Он берет ее, притиснув к стволу. Но она по-прежнему учит английский, учит слова.

Лучшее время, сказала Сара, было, когда они начали обучать одна другую: английский в обмен на сербохорватский. Учительница стала ученицей, начальный уровень – нулевой. На кухне (как будет «мускатный орех», как будет «тыква»?) или у Сары в кабинете с окном, выходящим в сад. Лучшее время: каждая учит другую своему языку. Пусть даже чувствовалось, что Кристина ей завидует. Что в этом странного? Ее кабинет, спокойное место, безопасное. Перевод текстов. Снаружи сад, зимний, усыпанный сухими листьями. Чувствовалось – Сара была тем, чем хотела быть Кристина.

Что ж – это желание сбылось. Насколько могло сбыться. Английский она выучила в совершенстве. Получила диплом. Тоже переводчица. Квалификация приобретена и удостоверена.

И даже мужчина у них был общий.

«Toadstool. Жабья табуретка», – говорит она. Сумасшедшее слово.

Нагибается (так я себе это представляю – детектив, наблюдаю за ними из-за деревьев), делает вид, что кладет в рот и ест, притворяется, что ей плохо. Чем все кончится? Вдруг она забеременеет – у них у обоих это на уме. Но не только это. Чем все кончится? Может, к примеру, чем-нибудь в подобном роде. Ядом, смертью.

Смотрят друг на друга так, словно оба взаправду что-то съели.

Любовь – это готовность терять, это не значит – иметь, владеть.

Выходит – она принесла жертву? Опять оказалась той, кто теряет все? Снова обездоленная – в нейтральной Швейцарии.

Что с ней было дальше? Куда она отправилась? Я мог бы ее найти, выследить. Командировать себя за границу. Выяснить – знает ли она.

Но это не моя забота, я тут ни при чем. Это его забота – того, кто здесь лежит. Боба.