СТРАНА НЕГОДЯЕВ

Любопытная черта: едва приступив к новой вещи, Есенин уже видит ее в мыслях книжкой.

Мне чудится: не так он устремился в Персию, как бежит от Изадоры, от пьяного угара. Иван-дурак бросает свою заморскую царицу! Потому так и тянется сейчас ко мне.

Когда я поднялась уходить, он взял мои руки — каждую в свою — повернул ладонями кверху, широко их развел и крепко каждую поцеловал в самую середину ладони (в уме мелькнуло: стигматы разглядел!).

— Вернусь, другой буду!

Помолчав, добавляет — на «ты».

— Жди!

Долго ждать не пришлось. Чуть не через две недели примчался назад. Прямо в объятия Дункан. А Персия сорвалась.

НА КРЫШЕ

Было это, видимо, незадолго до отъезда Сергея с Дункан — уже после несостоявшейся Персии. Сергей без приглашения разыскал меня в коминтерновском общежитии в Глазовом переулке: семиэтажный — или выше того? — домина. Постучался в мою комнату.

— Что за жилье? Коробочка! Зачем вы сюда перебрались, ведь у вас с сестрой была такая чудесная комната, просторная... чуть не зала. Добыли бы что-нибудь для вашей Любы... Для отца смогли же...

От этого, объясняю, Люба перестраховалась: поставила к нам спасенный мамин рояль. Я сбежала в эту конуру коминтерновскую (для того и на работу к ним устроилась) не так от сестры, как от ее музыки. Да и надоело — вечно подселялись родичи. Сюда уж не въедут! Такие заботы Сергею непонятны. Сам он и не любит, и не может жить, как я, один!

— Вы слишком добрая,— поучает.— Обо всех вам забота, только не о себе.

Это было среди бела дня. Со своего пятого этажа я веду Сергея наверх, на обширную плоскую крышу — мой «закоулок для прогулок». Отсюда открывается чудесный вид на город! Сейчас тут никого, рабочий день еще не кончился. Стоим вдвоем у самой баллюстрады, совсем низенькой.

— Если вас это повеселит,— говорю,— могу спрыгнуть вниз.

Сергей испуганно оттягивает меня к середине площадки. Явно забоялся, усмотрев в моих словах вполне осуществимую угрозу. Или и самого, как бывает, поманило... нет, не «плюнуть с высоты дяденьке на кепку», а ринуться вниз головой? Не мог бы в тот час поручиться не за меня одну, а и за себя? Или тянула и втайне страшила предстоящая поездка? Это было мне тогда ясно из всего, что он успел высказать в разговоре. Сорвались и такие слова: «Нужно ли? Сам не знаю...»

И еще: «Будешь меня ждать? Знаю, будешь!»

Почти просьба. И заповедь.

Хотя на этот раз он не посмел, как при сборах в Персию (давно ли?), прямо сказать: «Жди».

А я в мыслях вдвойне осудила тогда Сергея за эту его попытку «оставить меня за собой ожидающую, чтобы и после продолжать мучительство». Мне чудится: с меня с живой кожа содрана — а он еще и солью норовит посыпать...

И с болью вдруг поняла: не меня он терзает, не может не терзать, а самого себя!

К осуждению прибавилась горькая жалость.

ФЕТИДА*

Душу пропил дьяволу.

Звездный гуд в башке.

Закидало палубу

Чехардой ракет.

Мол пустеет, берег стынет

Звездный гуд в ночной мошне

О любезном смертном сыне

Плачет Фетис в тишине

Дном звенели радуги

О моей любви.

Где дельфины прядали.

Там следы твои.

Камень в руку друг мне сунет

Ночь в лицо швырнет звездой

О любезном смертном сыне

Плачет Фетис — в дождь и зной

Звезды. Веет холодом

От летейских пчел

Тем, кто счастью смолоду

Подвиг предпочел.

Золотую славу чая,

Плечи воина болят,

А по нем уже скучают

Елисейские поля!

Губы сушит засухой..

Милый, пощади!

Только намять ласкова

На моей груди.

Даже пчелам больно жалить.

Плечи подвигом болят.

Это нам пора отчалить

В Елисейские поля!

Часть третья

БЛУДНЫЙ СЫН

(1923-1925)

...И вдруг захлебываться стал,

Вдруг затонул — у входа в гавань

ПОДНОВЛЯЕМ АВТОБИОГРАФИЮ

Август двадцать третьего. Я не спешу прервать свой летний отдых в Дмитрове. Впервые живу в уездном русском городе. Черным месивом грязь на немощеных улицах, ноги вязнут по щиколотку, хожу босиком. Знаю, Есенин вернулся. Но в Москву не рвусь — дала зарок: не стану возобновлять мучительную связь.

Около двадцатого августа появляюсь, наконец, у себя на Волхонке.

— Где ты пропадала? — накинулась на меня Сусанна Мар.— Есенин мне проходу не дает: куда вы подевали Надю Вольпин? Просто требует и с меня, и со всех. Мартышка уже пристраивает к нему в невесты свою подругу: Августу Миклашевскую. Актриса из Камерного. Записная красавица.

С Есениным встретилась я дня через два — где-то в редакции, точней не помню. Он тащит меня обедать в «Стойло Пегаса». С нами пошли и Мариенгоф с женой. В «Стойле» их ждут какие-то неведомые «лучшие друзья».

— А вы располнели,— бросает Мариенгоф.

Вот и хорошо: мне мягче будет,— усмехнулся Есенин, с вызовом поглядывая на Никритину. И по-хозяйски обнимает меня вокруг пояса. Меня коробит от слов Сергея, от их самонадеянного тона. Знаю, что он Мариенгофа поддразнивает, а пуще «сваху». Я и вправду подправилась, но лишь немного, от силы на один килограмм. Когда Есенин уезжал, я была не на шутку больна — шел процесс в легких. Сейчас как будто затих.

В «Стойле Пегаса» идет застолье. Вино, салаты, мясные блюда. Сергей ревниво следит, чтобы я «за разговором не забывала о еде». Но сам едва притрагивается к закускам. Да и пьет мало (как обычно, только вино — не водку). Анна Борисовна давно уволокла Мариенгофа. Прочие «друзья» прочно приросли к столу. Иные мне знакомы (Сергей Клычков, например), но далеко не все. Из новых лиц запомнился небольшого роста еврей-землепашец лет сорока, бывший кантонист. Очень самоуверенный, с Есениным держится точно и впрямь старинный друг-приятель. Ни в прошлые годы, ни позже я никогда не видела его в окружении Сергея — и не слыхивала о нем. Я и сейчас не помню его имени: возможно, оно не было названо.

Сергей разговорился. Нет, не о зарубежном. Много и жадно вспоминает рязанскую родину. Рассказывает о дедушке своем, Федоре Титове. Как тот отчитывал Александра Никитича Есенина: «Не тот отец, кто породил, а тот, кто вырастил!» Добавляет:

— Крут старик. А умен!

Автобиография выглядит подновленной. Сообщается, что дед вовсе был не крестьянин, что у него «два парохода по Волге ходили» (прежде Есенин и о двух дедовских баржах, в самом деле ходивших у Титова в Питер по Неве, осмотрительно помалкивал). Долго говорит о матери. Говорит восторженно, с сыновней влюбленностью. Расписывает ее «из красавиц красавицей!»

— Статная, глаза синие, огромные, а коса толстенная, темнорусая! — И показывает руками: скажешь, кобылий хвост.

Татьяна Федоровна, мать поэта, была тогда еще далеко не стара. Я впервые увижу ее через два с половиной года: даже и «следов былой красоты», как писалось встарь, я не приметила, хотя не только сын, многие вспоминали ее как этакую деревенскую Афродиту. Мне запомнился ее неласковый взгляд, строгое самовластное лицо. И резкие продольные морщины, вернее складки, исчертившие его. Да еще широкий лоб — единственное, что получил Сергей от матери: на отца он был очень похож, как и его сестра Катя, но лоб у Александра Никитича, в отличие от сыновнего, был сжат в висках (и у Кати тоже).

Зашла речь о поэзии — иначе и быть не могло.

Есенин:

— Кто не любит стихи, вовсе чужд им, тот для меня не человек. Попросту не существует!

С первой же просьбы (не Клычкова ли?) Есенин стал сперва читать кабацкое. Потом неожиданно прочел кое-что на любовную тему... Разговор легко перекинулся на «невесту».

Не одна Сусанна Мар, все вокруг понимают, что актрису Камерного театра «сосватала» Сергею жена Мариенгофа, хотя сама Никритина в дальнейшем всячески это отрицала: не потому ли, что дело так и не завершилось браком или устойчивой связью?

Чей-то голос:

— Говорят, на редкость хороша!.. Другой перебивает: