— Возможно.

— Тут должно быть либо «да», либо «нет». Мне было очень трудно сделать выбор, но я его сделал. Быть может, последний выбор в моей жизни. Стоит принять подобную всеобщую безнравственность, мистер Маунтджой, — и человек соглашается терпеть любые неприятности. В конце концов, мы были коммунистами. Цель оправдывает средства.

Я притушил окурок о дно пепельницы.

— Какое отношение это имеет ко мне?

Держа в руке портсигар, он описал им круг в воздухе, прежде чем вновь протянуть его мне.

— Для вас, как, впрочем, и для меня, все сущее заключается в этой комнате. Мы оба — винтики неких социальных механизмов. Мой механизм в моей власти; и вы полностью в моей власти. Нас это развращает, мистер Маунтджой, но никуда не денешься.

— Почему выбор пал на меня? Говорю вам, я ничего не знаю. Зажав сигарету между пальцами, я искал спички. Доктор

Хальде протянул зажигалку:

— Пожалуйста!

Обеими руками я сунул белый кончик в пламя и тут же присосался к мундштуку губами. В отдалении торчали фигуры гестаповцев, стоящих вольно, но лиц их я не видел, не мог видеть: передо мной было лишь одно озабоченное чопорное лицо за пламенем зажигалки. Он опустил ее, положил руки на журнал и наклонился ко мне:

— Если бы вы только понимали положение дел так же, как я! О, вы пошли бы навстречу нам, и еще как: смею сказать, от всего сердца. — Его пальцы сжались. — Мистер Маунтджой, уж поверьте мне, я… мистер Маунтджой. Четыре дня назад с полсотни офицеров бежали из другого лагеря.

— И вы хотите, чтобы я… вы хотите, чтобы я…

— Погодите. Они… да, они еще на свободе, большая часть. Их еще не вернули в лагерь.

— И дай им Бог!

— И из вашего лагеря в любую минуту возможен такой же побег. Двое офицеров, ваших друзей, мистер Маунтджой, уже это предприняли. По нашим сведениям, в вашем лагере настроение сейчас таково, что массовый побег маловероятен, но не исключен. А этого не должно произойти… Если бы вы только знали, как важно, чтобы это не произошло!

— Ничем не могу помочь. Попытка бежать — дело пленного.

— Сэмми… прошу прощения, мистер Маунтджой… вы прекрасно отреагировали на обработку! Браво! Неужели вы всего лишь тупоголовый британский солдат, верноподданный короля?

Он вздохнул и откинулся на спинку кресла.

— С какой стати вы назвали меня Сэмми?

Он расплылся в улыбке, сочувственной и насмешливой, — зимний холод на его лице сменился весенним теплом.

— Я давно наблюдаю за вами. Ставлю себя на ваше место. Уж извините за эту вольность. Но на войне как на войне!

— Не знал, что я так много значу.

Он перестал улыбаться, потянулся рукой к портфелю и вытащил пачки бумаг:

— Вот, мистер Маунтджой, взгляните на то, сколько вы значите.

Он швырнул через журнал два небольших досье. Две грязновато-желтые, затасканные папки. Я открыл их и стал рассматривать листы, заполненные непонятным готическим шрифтом, нацарапанные подписи — инициалы и имена, круглые печати. С одной фотографии на меня глядел Нобби, с другой — Ральф, сидящий перед аппаратом в нарочито неестественной позе, с застывшим лицом.

— Значит, вы поймали их.

Доктор Хальде не отреагировал, и что-то в его молчании — какая-то напряженность, быть может, — заставило меня быстро взглянуть на него и изменить мое утверждение на вопрос.

— Так вы схватили их?

Доктор Хальде по-прежнему молчал. Потом достал свое батистовое облако и снова старательно высморкался.

— Должен с прискорбием сообщить вам, что ваших друзей больше нет. Застрелены при попытке к бегству.

Я задержал долгий взгляд на тусклых фотографиях, но они ни о чем не говорили. Попытался распалить себя, сказав мысленно, тихо и как бы на пробу: они получили в грудь по пригоршне свинца, нашли свой конец — они оба, эти непобедимые игроки в крикет, они увидели и признали: игра кончена. Они были моими друзьями, и вот их знакомые тела превращаются в тлен.

Неужели ты ничего не чувствуешь?

Может быть.

Хальде заговорил вкрадчиво и мягко:

— Теперь понимаете, мистер Маунтджой? Ведь это жизненно необходимо, чтобы больше ни один человек не оказался по ту сторону проволоки — необходимо ради них, ради нас, ради человечности, ради будущего…

— Гад ползучий!

— Именно так, а не иначе. Само собой разумеется. И так далее.

— Говорю вам, я ничего не знаю.

— И вот, когда мне дают или, если угодно, я беру на себя задание помешать повторению подобного дела, — к кому еще мне обращаться? Кто еще из всех заключенных в вашем лагере обладает нужной характеристикой? Кто еще говорил о живописи и красках, об искусстве литографии? К тому же, — и он уперся в меня своими огромными васильковыми глазами, — кто из всех этих людей скорее других способен быть разумным? Уж не выбрать ли мне в качестве моего рычага майора Уитлоу-Броунригга, этого твердокаменного джентльмена, и гнуть, пока он не переломится? Или все-таки предпочесть материал поэластичнее?

— Говорю вам…

— Очень важно, чтобы я мог провести рейд быстро, неожиданно и знал наверняка, что я в лагере найду и где. Пожалуйста, пожалуйста, выслушайте же до конца. Мне нужно уничтожить печатный станок, конфисковать все инструменты, форму, гражданскую одежду. Мне нужно разбить радиоприемник. Нужно попасть в подкоп — прямиком — и засыпать его…

— Но я…

— Слушайте же, пожалуйста, слушайте! Я выбрал вас не только потому, что вы несомненно входите в организацию, но и потому, что вы художник и, значит, объективны и не лезете в кучу. Вы — человек, способный схватить, когда предательство вовсе не предательство и когда нужно нарушить правило, клятву, чтобы послужить высшей правде…

— В последний раз: я ничего не знаю!

Он развел руками, а потом опустил их на стол ладонями вверх.

— Разве это логично, мистер Маунтджой? Примите в соображение и другие ваши данные: разнообразные способности, дружбу с теми двумя офицерами, принадлежность в прошлом к партии, известной подпольной деятельностью… О, поверьте, я питаю глубочайшее уважение к вам и глубочайшую неприязнь к собственной работе. И я понимаю вас — насколько один человек может понять другого…

— Не может. Я сам себя не понимаю.

— Но я объективен: могу влезть в вашу шкуру, тем не менее в любой момент уберусь восвояси, как только дело дойдет до боли…

— Боли?

— …поскольку знаю — объективно, наверняка, твердо, — что на том или ином уровне нашего, увы, злосчастного знакомства вы неизбежно… как бы это выразиться?..

— Я не заговорю. Я Ничего не знаю.

— Заговорите. Вот-вот. Именно это слово. Раньше или позже, мистер Маунтджой, вы заговорите.

— Я ничего не знаю. Ничего!

— Минуточку! Для начала мы предоставим вам что-нибудь истинно ценное. Позвольте, я объясню вам вас самого. Никто — ни любимая, ни отец, ни первый учитель — этого для вас не сделает. Все они скованы условностями и желанием добра. Нет, только в таких обстоятельствах, в какие мы с вами попали, — в горниле электрической топки — раскаленная, слепящая правда может от одного человека излиться к другому.

— Правда?

— Какой эмбрион, будь у него выбор, согласился бы пройти через муки рождения, зная, что изо дня в день будет жить с тем сознанием, с каким живете вы? Ведь вы ни во что не верите, вам не за что принимать страдания и нечему радоваться. Ничто не способно достучаться до вашего сердца, захватить его целиком. Вы сосредоточены на себе. Интеллектуальные идеи, включая верность отечеству, не слишком-то к вам пристали. Вы сидите в пыльном зале ожидания на невесть какой ветке и ждете невесть какого поезда. День за днем, час за часом вы дергаетесь между двумя полюсами: я имею в виду, между верой в материальную действительность и верой в мир, созданный и поддерживаемый высшим существом. И только то, чего вы не можете избежать, — жало секса и страх боли — и стремление избежать страдальческого повторения одного и продления другого — вот что ежедневно откладывается в вашем сознании и принимается вами как жизнь. О да, вы способны на дружбу — в известной степени и на любовь — в известной степени, но в вас нет ничего, что отличало бы вас от козявок или воробьев.