Минни не умела шагать, да никто этого от нее и не ждал. Была она нескладная. Руки-ноги словно притачаны к углам квадратного тела, лицо широкое, старообразное и всегда повернутое как-то набок. И ходила она, неуклюже двигая ногами и руками. Мы сидели с ней за одной партой, и я наблюдал ее чаще других. Когда Минни нужен был мелок, она раза три как-то сбоку тянула к нему правую руку, тогда как левая, словно из сочувствия, взмывала в воздух. Добравшись до цели, она делала несколько резких сильных движений пальцами, пока наконец ей каким-то образом не удавалось обхватить ими мелок. Иногда он лежал острым концом вниз, и тогда Минни минуту-другую чертила по бумаге тупым концом. В таких случаях наше деревце тут же склонялось к ней и переворачивало мелок, а однажды все мелки, лежавшие на парте со стороны Минни, оказались заточенными с двух концов, и это облегчило жизнь. Никаких чувств — ни добрых, ни дурных — она у меня не вызывала. Явление действительности, которое нужно принимать, как все остальное. Даже голос, которым Минни произносила два-три невнятных слова, воспринимался как ее манера говорить, и не более. Жизнь текла в своих постоянных и неизбежных формах. И развешенные на стенах картинки с изображением зверей и странно одетых людей, и пластилин, бусинки, книги, банка на подоконнике с веточкой каштана, унизанной клейкими почками, — все это вместе с Джонни Спрэгом, и Филипом Арнолдом, и Минни, и Мэвис составляло неизменную объективную реальность.
В какой-то момент мы почувствовали, что наши деревца гнутся под сильным ветром. Предстояла проверка работы нашей школы, и деревца прошелестели нам эту новость. Должно было прибыть деревце повыше рангом, чтобы выяснить, хорошо ли нам, как мы себя ведем и как учимся. Перетряхнули все шкафы, развесили особенно удачные рисунки. Мои были признаны одними из лучших, почему мне это событие так живо запомнилось.
И вот однажды утром, когда мы уже находились в известной степени напряжения, во время молитвы появилась незнакомая леди. Прочитав молитвы и пропев трепещущими голосами гимн, мы стояли в ожидании марша, под который нас уводили в классную комнату. Но распорядок изменили. Мы продолжали стоять рядами, а незнакомая леди обходила строй и спрашивала каждого по очереди, как его или ее зовут. Она держалась очень мило и шутила, а наши деревца смеялись. Когда она остановилась около Минни, я увидел, что Минни вся покраснела.
Леди наклонилась к Минни и спросила, как ее зовут.
Молчание.
Одно из наших деревцев поспешило на помощь:
— Меня зовут М… Да?
Милая леди — ей тоже хотелось помочь — стала подсказывать:
— Мегги? Марджори? Миллисент?
Мы захихикали: чтобы Минни звали иначе, чем Минни, — вот потеха!
— Мэй? Мэри? Маргарет? Мейбл?
Тут Минни напустила на пол, прямо на ботинки милой леди. Она ревела в голос, и из нее лилось так, что милая леди отскочила в сторону, а лужа растекалась и растекалась. Сразу зазвучал музыкальный ящик, нам скомандовали: «Кругом» — и повели из зала. Но Минни с нами не было. И наших деревцев какое-то время тоже. Происшествие это произвело на нас сильное впечатление и доставило удовольствие. Как же: первый в нашей жизни публичный скандал! Минни раскрылась — показала, что она такое. Мы вспомнили все странности, которые принимали как само собой разумеющиеся, и соединили воедино. Теперь мы знали: она не такая, как мы. И это нас сразу возвысило. Минни была животное, она стояла на низшей ступени развития, а мы — на высшей. Позже тем же утром одно из деревцев проводило Минни домой. Мы видели, как они проходили через калитку, взявшись за руки. И больше мы Минни никогда не видели.
2
Генерал уже не живет в своем доме по Главной дороге. Сторожка стоит, как стояла, залезая на широкий тротуар у стены, окружающей генеральские акры кустарника и сада. Дом отдан под органы здравоохранения, что мне, квартирующему с ними почти дверь в дверь, социальный статус отнюдь не повысило. Трущобы уже не такие, какими были, а может, их и вовсе нет, трущоб. От Поганого проулка остались одни пыльные фундаменты, проступающие из-под мусора и щебня. Те, кто жил там, и жил в таком же дурдоме, как мы с маманей, переселились в новый квартал современной застройки, лезущий вверх по склону холма с другой стороны низины. Теперь у них есть деньги, машины, телики. И если, бывает, они спят в одной комнате вчетвером, белье на постелях — свежее. Кое-где в городе и за городом сохранились старые задрипанные домишки, но балки у всех выкрашены синим или красным. В кондитерской с двумя витринами из бутылочного стекла стены — желтые и отделаны светло-голубым, под цвет утиного пера. Остальная часть здания занята офисами, а вечно сонные пожилые супруги, там проживающие, выносят фаянсовую посудину в гараж. Городок уже не стоит на голове, потому как головы у него нет. Мы превратились в амебу — возможно, в амебу на пороге эволюции, а возможно, и нет. Даже аэродром, построенный на другом холме, затих. Землю вспахивают на три дюйма и засевают пшеницей, которая иногда вымахивает на целый фут — как раз на правительственную премию. Но зимой дожди смывают почву до мелового грунта, и холм выглядит черепом, с которого сошла кожа. Это мне одному так подступает к горлу или всем муторно?
Когда-то наш аэродром был для ребятишек меккой. Мы с Джонни Спрэгом то и дело карабкались по краю эскарпа, едва не срываясь всякий раз, когда пытались зацепиться, чтобы перевести дух. Наверху была поросшая травой канавка, одна из древних трещин, расползшихся в мелкую выемку, каких на побережье пруд пруди, через каждые несколько миль. Вдоль дальней кромки тянулась колючая проволока, а мы лежали бок о бок среди скабиозы, желтого первоцвета и рдеющего чертополоха, наблюдая за всей ползающей или летающей в траве мелочью, и ждали, когда над нами прогудит самолет. По части авиации Джонни был спец. Он обладал свойством многих мальчишек — исключая меня — порами кожи впитывать все, касавшееся сложнейшей техники. Никаких статей по этим вопросам он и в глаза не видел, но различал любой самолет, попадавший в его поле зрения. По-моему, он знал, как летать, прежде чем научился толком читать. Он понимал, почему они летают, и чутьем, любовью, что ли, схватывал, какие уравновешивающие невидимые силы держат их в воздухе. Смуглый, подвижный, веселый крепыш, он был поглощен ими целиком. Особенно если самолеты парили высоко, а не просто делали круги, чтобы пойти на посадку. Джонни любил, улегшись на спину, наблюдать за их полетами. Думается, это давало ему ощущение, будто он тоже там, наверху. Сейчас, с высоты своего взрослого понимания, я полагаю, он поворачивался спиной к неподвижной земле, чтобы быть с ними в лучезарной бездне, в беспредельной выси света и воздуха.
— Это «Де-Хевиленд», старая развалина. Долетаются они на этих гробах.
— Он заходит за облако.
— Не-е. Слишком низко идет. А вон глянь, опять этот «Мотылек».
Джонни на самолетах зубы съел. Знал такое, что я и сейчас удивляюсь. Помню, мы наблюдали за самолетиком, висевшим в миле над поселком в низине, и вдруг Джонни сказал:
— Смотри, сейчас он войдет в штопор.
Я насмешливо хмыкнул, и Джонни ткнул меня кулаком в бок:
— Смотри, тебе говорят.
Самолетик нырнул носом вниз и вошел в штопор, раз, раз, раз. Потом замер, повернул нос вверх и плавно прошел над нами; гул его мотора, звучавший в унисон каждому маневру, доносился до нас секунду-две спустя.
— Это «Авро-Эйвиан». Больше трех витков ему не сделать.
— Почему?
— Не выйдет из штопора.
Но по большей части мы видели лишь, как самолеты взлетают и садятся. Стоило пройти по канавке и завернуть за угол у плеча холма, и аэродром открывался нам с той стороны, откуда, просвистев через поселок к холму, дули господствовавшие в низине ветры. Джонни смотрел на самолеты не отрывая глаз, и выкарабкивавшиеся из кабины фигурки были для него богами. Я тоже заразился его страстью и даже обрел способность кое-что усваивать. Я усвоил, что при посадке самолет должен коснуться земли обоими колесами и лыжей одновременно. И лопался от удовольствия, потому что боги то и дело давали маху, сажая самолет на пятидесяти ярдах дважды. Когда такое случалось, мне становилось весело, а Джонни мрачнел. По-моему, каждый промах — если самолет гробили или что-то заедало в посадочном механизме, — казалось ему, умалял его шансы научиться летать, когда он подрастет. Кроме того, мы вменяли себе в обязанность определять тип самолета и наблюдать, как их выводят из ангаров, готовят к полету и запускают. Насколько мне помнится, с полдюжины машин, по крайней мере, всегда стояли на поле: их ремонтировали. Не могу сказать, что мне это было так уж интересно, но я послушно за всем следил: к Джонни я некоторым образом относился с не меньшим пиететом, чем к Иви. Он был на редкость цельной натурой. Когда самолеты не летали, мы, под дождем и ветром, отправлялись по меловым холмам, и Джонни всегда шел, расставив руки в стороны — как два крыла.