Дольф кинулся к нему и начал трясти. Но без малейшего толку. Он оттянул веко старика и вгляделся в зрачок.

— Бесполезно! Его и через пять часов в себя не привести, — вздохнул он.

Робар тоскливо смотрел на истуканы и их обломки. «Стоят, — думал он, — а что проку? Их же никто никогда не увидит — наглядная агитация, пропавшая втуне… Самая замечательная из моих идей!»

Тягостную тишину нарушил Клевум:

— Порой, — простонал он, — я начинаю думать, что Му только хорошее землетрясение исправит!

* * *

«…их верховного божества. Хотя археология и не свободна от ошибок, в данном случае, вне всяких сомнений, ошибка невозможна. Статуи эти носят сугубо религиозный характер. Такая неопровержимая предпосылка позволяет вдумчивому ученому с высокой достоверностью проанализировать их назначение…»

ОРКЕСТР МОЛЧАЛ,

И ФЛАГИ НЕ ВЗЛЕТАЛИ…

© С. Трофимов, перевод

Эту историю заказал мне журнал «Шахтеры» — коротенькую-коротенькую, говорили они, полторы тысячи слов, не более. Потом я попробовал пристроить ее в журнал американских легионеров, но там меня выбранили за то, что лечение ветеранов изображено в рассказе весьма далеким от совершенства. Тогда я отправил историю нескольким издателям НФ — и мне сообщили, что это не научная фантастика. (Вот здорово, черт бы их побрал! Полеты со сверхсветовой скоростью — это научно, а терапия и психология — нет. Должно быть, я чего-то не понимаю.)

Ноу рассказа и впрямь есть изъян, который обычно бывает фатальным. Попробуйте определить его. Я вам подскажу ответ, но только в самом конце.

* * *

— Самый храбрый человек, которого я встречал в жизни! — сказал Джонс, начиная уже надоедать своей болтовней.

Мы — Аркрайт, Джонс и я, — отсидев в госпитале ветеранов положенное посетителям время, возвращались к стоянке. Войны приходят и уходят, а раненые всегда остаются с нами — и черт возьми, как мало внимания им уделяется между войнами! Если бы вы не сочли за труд убедиться в этом, а убеждаться мало кому охота, то нашли бы в некоторых палатах искалеченные человеческие останки, датируемые годами Первой мировой войны.

Наверное, поэтому каждое воскресенье и каждый праздник наш округ назначает несколько комиссий для посещения больных. Я в этом деле участвую уже тридцать лет — и если вы таким образом не оплачиваете долг, то по крайней мере должны иметь какой-то интерес. Чтобы остаться на такой работе, вам это просто необходимо.

Но Джонс, совсем молодой парень, участвовал в посещении первый раз. Он был в совершенно подавленном состоянии. И скажу честно, я бы презирал его, будь это не так; нам достался свежий урожай — прямиком из Юго-Восточной Азии. Сначала Джонс держался, но, когда мы вышли из госпиталя, его понесло, и в заключение он выдал свою громкую фразу.

— Интересно, какой смысл ты вкладываешь в слово «храбрость»? — спросил я его. (В общем-то Джонс был прав — парень, о котором он говорил, потерял обе ноги и зрение, но не унывал и держался молодцом.)

— А сами-то вы какой в него вкладываете смысл? — завелся Джонс, но тут же добавил «сэр», уважая скорее мою седину, чем мнение. В его голосе чувствовалось раздражение.

— Не кипятись, сынок, — ответил я. — То, что помогло этому парню вернуться живым, я бы назвал «мужеством», или способностью терпеть напасти, не теряя присутствия духа. И в моих словах нет никакого пренебрежения; возможно, это качество даже более ценное, чем храбрость. Но я определяю «храбрость» как способность сознательно пойти навстречу опасности, несмотря на страх и даже имея выбор.

— А при чем тут выбор?

— При том, что девять человек из десяти пройдут любое испытание, если им его навяжут. Но чтобы самому взглянуть опасности в лицо, требуется нечто большее, особенно когда сходишь с ума от страха и есть возможность улизнуть. — Я взглянул на часы. — Дайте мне три минуты, и я расскажу вам о самом храбром человеке, с которым мне довелось повстречаться.

Между Первой и Второй мировыми войнами, совсем еще молодым пареньком, я попал почти в такой же госпиталь, какой посетила наша троица. На маневрах в зоне Панамского канала я получил воспаление легких, и меня отправили на лечение. А если вы помните, это были годы, когда терапия легких только развивалась — ни тебе антибиотиков, ни специальных лекарств. В то время применяли френикотомию — вам перерезали нервы, которые управляли диафрагмой, и лишали грудную клетку подвижности, чтобы дать легкому поправиться. Если это не удавалось, использовали искусственный пневмоторакс. А если и он не помогал, врачи ломились с «черного хода» — отрубали несколько ребер и снабжали несчастных корсетами.

Все эти ухищрения были нужны для того, чтобы удержать легкое в покое и дать ему восстановиться. При искусственном пневмотораксе больному просовывают между ребрами пустотелую иглу так, чтобы ее конец оказался между стенкой ребер и стенкой легкого, а потом заполняют пространство между ними воздухом, таким образом сжимая легкое, как губку.

Но кислород вскоре поглощается, и тебя закачивают воздухом снова и снова. Утром, каждую пятницу, те из нас, кто был на «пневмо», собирались в приемной хирурга, чтобы уколоться. Не так уж мы и печалились, легочники — веселые люди; они всегда найдут, над чем посмеяться. В нашем отделении размещались только офицеры, и мы превратили приемную в нечто вроде клуба. Вместо того чтобы толпиться в очереди в коридоре, мы заваливали в комнату, растягивались в креслах, усаживались на стол, курили сигареты хирурга и кормили друг друга байками, пока шла процедура. В то утро нас было четверо, и мне выпал первый номер.

Когда вставляют иглу, это не очень больно — просто легкий укол. Но если вы попросите об анестезии кожи, то даже укола не почувствуете. Процедура занимает несколько минут, вы снова надеваете халат и отправляетесь в постель. В тот раз я не спешил уходить, потому что второй пациент, парень по фамилии Сондерс, рассказывал очень непристойную хохму, которую мне еще не доводилось слышать.

И вот он обрывает ее на середине и забирается после меня на стол. Хирург нашего отделения ушел в отпуск, и нас обслуживал его помощник — молодой парень, чуть ли не со школьной скамьи. Нам он нравился, и мы чувствовали, что у него задатки великого хирурга.

Что бы вы там ни думали, в общем-то закачка воздухом не опасна. Вы можете сломать себе шею, свалившись с лестницы, или задохнуться до смерти, подавившись куриной косточкой. Вы можете поскользнуться в дождливый день, удариться головой и утонуть в небольшой луже. При искусственном пневмотораксе тоже возможны непредвиденные случайности. Если игла проходит чуть дальше и проникает в легкое и если потом воздушный пузырек попадает в кровеносный сосуд и умудряется дойти до сердца, то в сердечных клапанах может образоваться газообразный тромб. Случай крайне редкий — врачи называют его воздушной эмболией. Таким образом, при стечении всех этих маловероятных случайностей вы можете умереть.

Одним словом, мы так и не услышали окончание веселой истории Сондерса. Он отдал концы прямо на столе.

Молодой хирург делал все возможное, чтобы спасти его; прибежали другие врачи. Они пытались вернуть Сондерса к жизни, перепробовали самые разные фокусы, но все напрасно. В конце концов в помещение принесли мясную корзину и утащили парня в морг.

А мы трое так и стояли, не говоря ни слова. Весь мой завтрак вывернуло, но я благодарил судьбу за то, что еще дышу. Полевой писарь по фамилии Джозефе должен был идти на укол следующим, полковник Хостеттер — за ним. Хирург поднял голову и посмотрел на нас. Он весь вспотел, выглядел ужасно — видимо, потерял своего первого пациента, ведь доктор был совсем еще мальчишка. Он повернулся к доктору Арманду из соседнего отделения. Не знаю, хотел ли паренек попросить старика закончить процедуры или хотел отложить их на день, но по его лицу было видно — он и рукой не может шевельнуть после смерти Сандерса.