Семь часов утра. На дворе декабрьский утренний сумрак. В институте полная тишина. Только что отзвонил звонок в верхних коридорах, призывающий к утреннему туалету. Но внизу еще мало движений; разве пробежит лазаретная девушка по нижнему коридору, да швейцар Павел повозится у себя в швейцарской, не успев еще надеть своей красной ливреи, за которую институтки дали ему прозвище «Кардинала».

Но Ефим-Бисмарк давно уже поднялся в своей сторожке, сходил за кипятком на кухню, заварил чай и теперь будит Глашу.

— Вставай, девонька, пора. Не ровен час, кто еще сунется, пропали мы тогда с тобой оба.

За ситцевой перегородкой спит одна Глаша. С тех пор, как девочка поселилась у него в каморке, Ефим стелет себе постель на полу.

— Глаша, а Глашутка, вставать надо! Живее, девонька!

Черные глазенки раскрываются сразу и смотрят испуганно-удивленно. Всклокоченная головка потешно поворачивается вправо и влево. Глаша спала нынче так сладко. Она видела чудесные сны. Видела, что ей подарили много диковинных вещей, видела огромную куклу, такую, о которой мечтала давно: с черными глазками, с розовыми щеками, с белокурыми волосами…

— Дедуска, а дедуска, — лепечет Глаша, — правда, сто нынце мое лоздение? — обращается девочка к своему покровителю и другу.

— Да уж ладно, правда, Стеша сказывала, стало быть, правда, — ворчливо отзывался Ефим.

Он и рад и не рад своей новой жилице. Вот уже второй месяц пошел с того дня, как поселилась в его каморке под лестницей маленькая черноглазая беловолосая девочка. Поселилась, благодаря исключительно доброте его, Ефима, и сразу же, с первого дня своего водворения в каморку, забрала его властно в свои крошечные ручонки. Вначале он, отставной унтер Ефим Гавриков, когда прибежавшие к нему институтки стали упрашивать его приютить у себя до поры до времени девочку, — и слушать не хотел об этом: боялся «ее высокопревосходительства госпожа начальницы», боялся эконома, заведующего составом мужской институтской прислуги, боялся классных дам, — словом, боялся всех. Он, этот пятидесятипятилетний старик с сивыми усами и огромными очками, за которыми странно большими казались добрые серые глаза, свыкся с жизнью институтского сторожа за свои долгие двадцать лет службы, и терять место из-за какой-то пришлой девчонки совсем не входило в его расчеты. Но, во-первых, «пришлая девчонка» оказалась похожей, как две капли воды, на его малютку-внучку Марфутку, в которой старик души не чаял и которая год тому назад умерла в деревне под Лугой, а, во-вторых, сама Глашутка являлась светлым лучом в бедной впечатлениями жизни старика.

Поняв сразу, что от ее благонравия и соблюдаемой ею тишины будет зависеть и дальнейшее благополучие ее жизни и пребывание здесь, Глаша, или Тайна на вычурном языке институток, вела себя образцово.

Тихо, как мышка, притаилась девочка в каморке своего благодетеля, бесшумно играя игрушками, доставляемыми ей сюда институтками. Никто, кроме посвященных в тайну, и не знал, что крошечная черноглазая девочка скрывается в Бисмарковом жилище. Уходя из каморки, Ефим всегда запирал девочку на ключ. Подышать свежим воздухом он выпускал Глашу через «мертвецкую» в те часы, когда в институте бывал обед и когда все население учебного заведения находилось в столовой. Обед и ужин, вместе с лакомствами, доставлялись в сторожку самым аккуратным образом выпускными воспитанницами, а деньги, плата за Глашино помещение, вно сились ими так же аккуратно в размере шести рублей, по три рубля каждые две недели. От этих денег Ефим хотел было совсем отказаться сначала, но потом решил, что они пойдут па саму Глашу и пригодятся ей на черный день.

Первый месяц ее пребывания в каморке прошел быстро, как сон; наступил другой. Нынче было третье декабря, день, когда Глаше стукнуло пять лет. Старик Ефим припас девочке подарок: плитку шоколада и нитку дешевых бус. Не успела Глаша, как следует, налюбоваться ими, как у дверей раздался троекратный стук, — условленный звук своих. Глаша, бросившаяся было за ситцевую перегородку на постель, как всегда делала это при малейшем признаке опасности, на этот раз остановилась сияющая посреди комнаты и устремила на дверь зажегшиеся любопытством глазки. Малютка вспомнила сразу, что троекратным стуком в дверь могли извещать о своем приходе только ее баловницы тетеньки, институтки.

Действительно, из-за двери, предупредительно открытой Ефимом, выглядывали их милые, оживленные, хорошо знакомые девочке лица: «дедушки» Тамары, «бабушки» Ники, «папы» Алеко, «мамы» Земфиры, «тети» «донны Севильи», или, попросту, тети Оли, как называла «кажущуюся испанку» Глаша, «тети» Маши Лихачевой, «тети» «Золотой рыбки» и ее подруги «тети» Муси, «тети» Эли Федоровой и «тети» Лизы Ивановой.

Прибежала и белокурая «тетя» Наташа, которая так хорошо умела читать Глаше о чем-то таком, чего еще, за крайней молодостью своей, никак не могла понять Глаша, но что звучало так складно и так красиво.

Первая вбежала Шарадзе, она же и «дедушка» Глаши.

— Здравствуй, милая Тайна! Поздравляю тебя!

— Дорогая девочка! Ненаглядная Тайна, поздравляю.

— Поздравляю Тайну, доченьку, дорогую нашу малютку! И все оставшиеся наверху тети поздравляют и целуют тебя.

— Милая крошка Тайна, поздравляю, поздравляю… Поздравляю.

Град поцелуев и поздравлении сыплется на Глашу, как цветы и конфеты из рога изобилия, изображаемого на картинах. Потом ее торжественно подхватывают на руки и несут. Несут и сажают на стол.

— Вот тебе подарочек от меня, милая Тайна.

— И от меня.

— И от меня.

— А вот и мой.

Глаза Тайны раскрываются широко… Крик восторга рвется из маленькой груди и замирает на губах.

Она не видит изящного, всего в розовых бантах и прошивках платья, которое ей дают «мама Земфира» и «папа Алеко», не видит хорошенького альбома, зарисованного хризантемами и розами, не видит крошечной склянки с водой, где мечется живая золотая рыбка — приношение Лиды Тольской, не видит большой красивой банки с помадой, которую протягивает ей сама насквозь пропитанная духами Маша Лихачева… И коробочки с перышками, резинкой, цветными карандашами и картинками в руках Лизы Ивановой не видит Глаша. Она видит только одно: ее сбывшуюся, в конце концов, мечту, мечту маленькой девочки, которую она только раз обронила вслух как-то — прелестную куклу в руках «бабушки» Ники, заветную куклу, одетую институткой, в зеленом камлотовом платье, в переднике и пелеринке, как у заправской институтки.

Куколка, милая куколка! Дорогая, добрая, прекрасная мечта!

Глаза Глаши широко раскрыты и горят восторгом. Щеки рдеют; губки раздвигаются в блаженную улыбку, ручонки тянутся к дивному видению помимо воли девочки.

— Дай, бабуська Ника, дай… — лепечет повелительно и радостно крошка.

Растрепанная головка качает отрицательно.

— Нет, нет, раньше поцелуй меня за то, что я отгадала твое желание.

— Баян, не смей мучить ребенка! — кричит Шарадзе и топает ногой в то время, как Глаша звонко чмокает свою шестнадцатилетнюю бабушку в ее свежую щечку.

Тамара не принесла «настоящего подарка», но зато припасла для общей дочки целую коробку «сборных конфет», которыми ее угощали подруги после приема родных. Тер-Дуярову никто не навещал, все ее родные и знакомые жили далеко, в Тифлисе, а сама она «хронически» страдала отсутствием денег. Эти конфеты собирала она целую неделю, имея «гражданское мужество» отказываться от них в пользу своей названной внучки. Был у нее заготовлен и еще один подарок для Глаши, но он был единогласно отвергнут всем классом: тщательно составленный и переписанный в хорошенькую тетрадку сборник шарад, над которым просидела три долгие вечера Тамара. Этот подарок, забракованный остальными за молодостью лет Тайны, остался лежать в пюпитре армянки.

В крошечной сторожке стало сразу весело, шумно и людно. Запахло острым запахом «шипра», которым, пренебрегая чопорными институтскими традициями, немилосердно душилась Маша Лихачева. Даже Ефим сияет нынче. Подняв очки на лоб, он смотрит на барышень ласковыми старческими глазами. Отношение институток к Глаше трогает и радует старика.